Серебряная подкова
Шрифт:
Площадь перед университетом оказалась оцепленной солдатами. Проехать было невозможно. Лобачевский выскочил из тарантаса и кое-как протиснулся ближе к похоронной процессии, медленно выходившей со двора университета на площадь. Во главе ее под заунывное пение хора двигалось многочисленное духовенство с крестамтг на груди, в черном траурном облачении. Вот они, пять гробов, накрытых белым коленкором... Но почему нет венков, на лентах которых можно было прочитать, кто ж эти покойники?
А за гробами... Лобачевский даже подался вперед, желая убедиться: не ошибся ли? Да, за гробами
Лобачевский недоуменно пожал плечами.
– Да что же тут происходит?
– спросил он, обращаясь к соседям.
– Николай Иванович!
– окликнул его в это время чей-то голос.
Уж не ослышался ли? Нет, чья-то рука сжала его руку.
– Сюда, в сторонку.
Лобачевский чуть не вскрикнул от радости: перед ним стоял Ибрагим Хальфин, его бывший учитель по гимназии, ныне адъюнкт кафедры татарского языка в университете.
– Сюда, - повторил Хальфин и потянул его за руку в сторону от процессии. Он, как всегда, был наряден, светлосерый костюм и летняя шляпа молодили его, но лицо было мрачным.
– Что же случилось, Ибрагим Исхакович?.. Кого тут хоронят?
Хальфин усмехнулся невесело.
– Скелеты, - шепнул он.
– Из анатомического кабинета, с Поддужной. Как раз на пять гробов хватило.
– Скелеты?! Зачем?
– удивился Лобачевский.
– Вы что? Шутить изволите.
Но Хальфин схватил его за руку.
– Тише!
– предупредил он. Затем, отчеканивая каждое слово, сообщил: По велению нового попечителя его превосходительства Магницкого. Во время обозрения университета весной, вы, помнится, тогда еще болели, он выразил возмущение по поводу "мерзкого и богопротивного употребления человека, созданного по образу и подобию творца, на анатомические препараты". Вот ныне и приказано предать земле все кости, на которых до сих пор обучали студентов.
– А Солнцев? Где же был Солнцев? Почему не отстоял? Он же ректор! возмутился Лобачевский.
Хальфин положил ему руку на плечо.
– Успокойтесь, Николай Иванович. Теперь наш верховный блюститель не ректор, а директор... Его превосходительство Александр Павлович Владимирский.
– Тот, кто сейчас так важно возглавляет позорное шествие?
– не унимался Лобачевский.
Но Хальфин, оглянувшись, не успел ему ответить - рядом раздался пронзительный крик:
– Балам-джаным! Улымны бирегез! [Сынок-душенька! Верните сына моего! (тат.)]
Маленькая сгорбленная старушка в отчаянии пыталась пробиться к гробам. Лицо, изрезанное морщинами, лохмотья старой одежды на истощенном теле и непритворное горе матери вызвали жалость даже в сердцах солдат.
Они отстраняли ее с притворной суровостью. Но старушка по-прежнему кидалась на цепь, выкрикивая:
– Балам... Балам...
Лобачевский повернулся к рядом стоявшему пожилому
– Ни булды? [Что случилось? (тат.)]
– Шайтану душу сына продал, - ответил тот и потупился.
На помощь пришел Хальфин, - переговорил по-татарски с несколькими стариками.
– Беда, - озабоченно повернулся он к Лобачевскому.
– В университетской больнице у этой старухи умер сын. По бедности своей похоронить его не могла, и тело было передано в анатомический театр. Теперь она боится, что кости ее сына похоронят на русском кладбище и на том свете навечно будет разлучена с родным сыном.
– Какой позор!
– сжал кулаки Лобачевский.
– Мужайтесь, мой друг, еще не то придется нам увидеть, - успокоил Хальфин.
– Следуйте за мной.
Лобачевский послушался. У входа в парадный подъезд он вспомнил, как два года назад на этом же месте поклялся не покидать науку и слова Броннера в их последней беседе: "Россия теперь нуждается не в науке, а в религии, чтобы направить мысли к богу и сохранить монархию".
Молча поднялись по широкой лестнице на второй этаж, молча прошли зал собраний и вышли в полутемный коридор, из которого дверь вела в аудиторию.
– Сюда, Николай Иванович.
Знакомая до мелочей аудитория. Та же кафедра... Но что это за надпись на ее передней выпуклой стенке? Лобачевский с трудом прочитал сверкающие золотом буквы, написанные славянской вязью: "В злохудожну душу не внидет премудрость".
– Чепуха!
– возмутился он.
– Что придумали! Это в каждой аудитории так или только для меня писано?
– Везде, - сказал Хальфин дрогнувшим голосом.
– Попечитель Магницкий нашел, что наши студенты не имеют пока должного понятия о заповедях божьих. Посему строго установлено чтение священного писания не только в положенные часы, но также и в аудиториях. Появилась даже кафедра богословия; туда назначен архимандрит Феофан, бывший настоятель Спасо-Преображенского монастыря.
– Дальше?
– спросил встревоженный Лобачевский.
– Есть и дальнейшее, - усмехнулся Хальфин.
– Долой философию, да здравствует богословие! Азиатская типография, по предписанию попечителя, должна теперь служить распространению священного евангелия на татарском языке. Мне, как государственному цензору, прибавилась новая забота... Магницкий также решил задушить Общество любителей отечественной словесности, созданное покойным профессором Ибрагимовым. Вместо него учреждается Казанское сотоварищество российского библейского общества.
Лобачевский воскликнул:
– Не университет, а монастырь!.. Мне что-то здесь душно. Идемте!
– Нет, посидим немного.
Несколько минут они сидели молча на скамейке, отвернувшись от опозоренной кафедры.
– Дорогой мой, - сказал Хальфин.
– Это еще не все.
По предписанию того же Магницкого директор образовал особый комитет. Его задача - поскорей очистить нашу библиотеку от зловредных книг: Фонвизина, Дидро, Вольтера... Члены комитета: Кондырев, Дунаев и другие. Вы тоже туда назначены.
– Я?!
– крикнул, вскакивая, Лобачевский.
– Это невозможно!