Серебряное озеро
Шрифт:
Врач в отчаянии оборотился к сиделке:
— Еще морфию, он бредит. Мы словно откупорили бутылку с содовой.
Больной едва успел перевести дыхание, как уже подхватил реплику доктора.
— Ах да, морфий… Кстати, все алкалоиды опия связываются молочной кислотой. Совсем недавно было выяснено, что, если после трудового дня нас клонит в сон, это объясняется избытком в организме молочной кислоты; возможно, именно молочная кислота, содержащаяся в опии, и вызывает сон… Но я хотел поговорить не об этом, а о порочности естествоиспытания, которое за период упадка перевернуло все с ног на голову. Ты убежден, что перемежающаяся лихорадка вызывается комарами, однако, будь ты последовательным учеником Пастера, ты должен был бы считать, что комар вырабатывает в своем теле сыворотку, то есть оказывает терапевтический эффект! Соглашаться с таким мнением ты, однако, не решаешься, поскольку тогда ты потеряешь практику и перестанешь продвигаться по службе. Я же, человек в данном случае сторонний, готов заявить во всеуслышание, что Создатель сотворил комара не по злобе, а из добрых побуждений и что он не зря поместил в болотах, откуда идет малярийная отрава, разные виды ивовых — ведь добываемая из них салициловая кислота помогает против лихорадки. Это уже говорит мой бессмертный учитель Линней, коего я никогда не предавал, хотя меня вынуждали признать обезьяньего короля… Такова жизнь — пошлый бал-маскарад с масками и домино; снятие масок — после полуночи! Кстати, который час? Почему вы убрали зеркало? Во всяком случае, я его не вижу… впрочем, мне же лучше, буду вне досягаемости для зеленого глаза. Кстати, я совсем забыл продолжить разговор о Конго! Нет, охотой на людей я не занимался, однако головы действительно собирал. Просто какой-то негодяй распустил слух… не иначе как этот самый зеленый глаз! Сначала я смеялся над таким утверждением, оно казалось мне слишком преувеличенным, слишком форсистым, потом перестал отрицать, а в конце концов сам принялся плести небылицы — и поверил в них. Но когда я искал врачебную практику, история эта выходила
48
Орфила Матьё (1787–1853) — французский врач и химик, один из основоположников токсикологии. Родился в Испании.
Он действительно угас, но тут же воспламенился от камфоры, после чего начался полнейший сумбур. Мозг, словно порожний жернов, работал вхолостую, рассыпая кругом искры и надеясь сгореть от одной из них.
— «Вход воспрещен для всех, кроме посетителей фабрики» — эту фразу я читал на доске объявлений шесть лет кряду. Я так и не выяснил, грамотно ли она составлена, но мне по сей день сложно взять в толк этот «воспрещенный вход для всех, кроме». На мой взгляд, люди вообще думают по-разному и совершенно по-разному воспринимают одни и те же слова. Помнится, онамогла рассердиться, если я говорил какую-нибудь любезность. Я, бывало, задумывался почему: то ли недослышала, то ли придала моим словам инакий смысл, а может, я сам слукавил и, питая в эту минуту враждебные чувства к жене, скрыл их под комплиментом. Она же не преминула раскусить меня и обидеться, отчего и я в свою очередь обиделся на то, что она разгадала мою хитрость. Ох, как все-таки наша жизнь и наше общение напоминают игру в кошки-мышки! А мне-то казалось, что людей можно и нужно воспринимать органами чувств. Мне нравился один приятель, и я вообразил, будто он тоже испытывает ко мне симпатию; разумеется, он был вероломен и, принимая от меня услуги, платил за них предательством. Я отчасти знал об этом и прощал его — до тех пор, пока не обнаружил, что он зашел слишком далеко. Окончательно раскрыл мне глаза на его коварство наш общий друг, заметив: «Удивительно, что ты всегда отзываешься о господине Икс хорошо, а он всегда говорит о тебе гадости!» От такой неожиданности чувства мои пришли в смятение, меня стало кидать из стороны в сторону, однако в итоге я пришел к той же приязни, с которой начал. В виде объяснения я внушил себе, что обязан сему господину, поскольку каким-то диковинным образом причинил ему неудобство: то ли мы, сами не подозревая об этом, приходимся друг другу родней, то ли между нами со времен предков встала кровная месть, то ли — а мне иногда чудилось нечто подобное — отдаленное сходство его с моей матушкой вынуждает меня терпеть от него всякое… Помню, со мной учился в одном классе мальчик, с которым мы были так похожи, что нас путали учителя и даже мой собственный дядя принимал его за меня. Мы держались вместе, хотя не испытывали взаимной симпатии, нас тянуло друг к дружке, хотя мы вовсе не стремились к этому (подобное скорее отталкивается от подобного, нежели притягивается к нему). И вот в один прекрасный день он умер; не печалясь о нем, я, однако, ощутил утрату. Будучи приглашен на похороны, я оделся и пошел к нему, но, прежде чем дернуть за шнурок звонка, вдруг раздумал и поворотил назад — и вовсе не потому, что испугался трупа. Ну-ка, попробуйте объяснить все это! Только учтите: мы точно не были незаконнорожденными братьями. Вероятно, нас объединяла общность материи, поскольку, по словам Шекспира, «мы созданы из вещества того же, что наши сны» [49] , или же все объясняется тем, что наша жизнь — «это повесть, рассказанная дураком, где много и шума и страстей, но смысла нет» [50] . У меня был период, когда я вовсе не читал газет, и мне интересно было слушать своих домашних и сравнивать, насколько по-разному они читают одно и то же. В статье, скажем, шла речь о моем последнем путешествии. Супруга, с которой мы в то время ладили, вычитала из нее одни только хвалы мне. Теща же, которая терпеть меня не могла, выразила сожаление (впрочем, смешанное с радостью) по поводу несправедливости ко мне репортеров. А газету они, обрати внимание, читали одну и ту же. Мой музейный начальник поздравил меня с признанием, поскольку не видел с моей стороны ни малейшей опасности; мой товарищ по службе во всеуслышание заявил, что писать подобные вещи неприлично, и призвал меня подать на газету в суд; мой лжедруг, который считал мои поездки никчемными, нашел статью в целом справедливой и утверждал, что мне следует чувствовать себя польщенным. И так далее и тому подобное! Когда же я впоследствии прочел газету сам, передо мной предстал краткий и бесцветный отчет, которому каждый из читателей придал собственную окраску в зависимости от своего умонастроения. Так-то вот!.. В Конго один друг, воспользовавшись моей болезнью, натворил совершенно непростительных вещей: сначала надул меня с ценными бумагами, а потом занял и мою должность, и мою квартиру. Выздоровев, я посетовал на происшедшее кое-кому из своего окружения. И тут все дружно ополчились против меня, дескать, онзамечательный человек, они ни за что не поверят, чтоб он был способен на такие поступки… и в конце концов все дело обернулось не в мою пользу. Я превратился в клеветника, в бесстыжего шалопая, отплатившего лучшему другу черной неблагодарностью. А когда я попробовал защитить себя и представить доказательства, их не пожелали принять во внимание. Мне не дали защититься! Почему? Да потому, что моих приятелей ослеплял собственный интерес: тот человек был им нужен, а я — нет. Зачастую стало едва ли не правилом, что вину возлагают на невиновного, лишая его при этом возможности обелить себя. Согласен, иногда приходится молча страдать, если единственный способ защиты — обвинить противную сторону, которой придется мучиться и того больше. И все же страдальцам не позавидуешь, тем более что в наше время мученики не представляют ни для кого интереса и никому не служат назиданием… По-моему, воровство — не худший грех, хотя оно считается делом весьма недостойным. Была у меня служанка, которая повадилась таскать книги. Будучи человеком здравомыслящим, я разобрался в этом деле и понял, что должен простить ее. Поскольку мне не хватало места на полках, я складывал менее ценные книги на пол в углу. Служанка решила, что я побросал в эту кучу все ненужное и стала давать книги другим; я книг не спрашивал, и со временем прислуга молча «заявила на них свои права», а коль скоро она одалживала эту литературу знакомым и требовала ее возвращения, то постепенно вообразила себя ее законной владелицей. Я тоже иногда так присваивал книги, ведь с интеллектуальной собственностью люди привыкли обращаться более вольно, нежели с какой иной. Книги созданы для чтения, а потому их дают почитать одним, потом они переходят к другим — и более не возвращаются. Им положено бродить по свету, а не лежать без движения. Ага! вот я и наступил себе на любимую мозоль! Мне по-прежнему жалко утраченной Северо-Западной Германии, но путеводитель имеет не столько интеллектуальную ценность, сколько практическую. И в данном случае меня задела не сама пропажа, а женина угроза: «В жизни больше не возьму у тебя ни одной книги!» Ум за разум заходит, стоит только задуматься…
49
«Буря», акт 4, сцена 1. (Перевод Мих. Донского.)
50
«Макбет», акт 5, сцена 5. (Перевод М. Л. Лозинского.)
Тут в течении болезни произошел перелом. Рана стала гореть, боли усилились, и в психическом состоянии больного наступил новый период. Музейщику казалось, что боли в чем-то обвиняют его, отчего он начал упрекать себя и искать оправданий. В мозгу то и дело возникали новые тягостные воспоминания, пытки вынуждали больного к признанию вины, после чего он либо пытался объяснить свои
— Иногда ты совершаешь поступки, не поддающиеся объяснению, и теперь мне как раз вспомнилось одно такое дело. — У больного вдруг резко покраснели уши, это спазм сосудов не давал крови притекать к щекам. — Однажды знакомый художник показал мне небольшую картину, и мне безумно захотелось иметь это произведение искусства, захотелось настолько сильно, что желание мое превратилось в неодолимую страсть, какую человек испытывает от любви, а животное — от течки. Я знал, что не могу позволить такую покупку, но под воздействием своей настоятельной потребности внушил себе, что в скором времени у меня появятся деньги заплатить за холст. Такое состояние называют надеждой, вернее, чаяниями. Я попросил живописца продать мне картину в кредит и, когда тот согласился, уверовал, будто она моя. Мы часто обедали вместе, и мой приятель за несколько месяцев ни словом не обмолвился о долге. Я между тем способствовал получению художником одного заказа, за что тот меня душевно благодарил, и эта его благодарность притупила мое ощущение долга перед ним. Спустя полгода он смущенно и крайне осторожно напомнил мне про должок. Это напоминание задело меня за живое — не потому, что я считал долг отплаченным услугой, а скорее потому, что привык числить полотно своей собственностью. Теперь картина стала вызывать у меня отвращение, и я подарил ее, таким образом как бы списав долг со своего счета, в результате чего мы с художником умудрились еще года два встречаться, не заикаясь про сделку. Постепенно и картина, и долг выветрились из моего сознания. Когда же я со временем оказался при деньгах, живописца и след простыл. Но вот по прошествии еще нескольких лет я зашел поискать одного человека в кафе — и нашел своего добряка кредитора, сидевшего с другим моим знакомым. Я подсел к их столику, однако заметил, что либо я тут нежеланный гость, либо они только что говорили обо мне. Разговор продолжал идти помимо меня, и мой художник, вроде бы не имея в виду ничего конкретного, обрушился на людей, которые покупают картины, а потом за них не платят. «Чистое мошенство, правда?» — сказал он, обращаясь уже напрямую ко мне. «Ясное дело, мошенство!» — подхватил я, причем без всякой задней мысли, настолько я забыл про свою покупку. Художник пригляделся ко мне, видимо, пытаясь определить, что со мной: то ли я рехнулся, то ли проявляю циничную наглость. Я этого сразу не сообразил и даже не пошевелился, когда на меня с нехорошей ухмылкой воззрился и второй приятель. А потом они и дальше говорили так, будто меня там нет; почувствовав себя лишним, я встал и ушел. На улице мне не давала покоя одна-единственная мысль: за что они на меня рассердились?.. Тогда я так ничего и не понял, а дошло до меня лишь теперь, спустя двадцать лет! Отвратительно, просто отвратительно! То же самое можно сказать обо всем остальном. Понять только теперь, когда художник уже умер, причем умер в нищете, и заплатить ему долг слишком поздно!.. Я читал у Платона, что усопших пускают на тот берег, только если их простили люди, с которыми они поступили несправедливо. Как ты думаешь, Софи, он простил меня?
— У него там, милый, мысли заняты совсем другим, — отозвалась сиделка.
— Спасибо на добром слове… А я до сих пор вижу, как эти двое сидят за мраморным столиком и жгут спички, чтобы скрыть свое недоброжелательство. Почему мне вообще вспомнилась эта история? Как может память снова раскрыть ее после стольких лет? Ведь клеток, которые восприняли эти впечатления, давным-давно не существует. Где же тогда хранятся воспоминания? Где живет память? Разумеется, в душе, а душа — в теле. Тело постепенно заменяется, а душа остается прежней. Мой старший брат утверждает, что по характеру я и теперь, в сорок лет, точно такой, каким был в пять. Значит, человек вроде монеты. Но скажи мне, какой ты представляешь себе жизнь на той стороне, и тогда я поделюсь с тобой одной тайной.
— Точно про ту сторону никому не ведомо, — отвечала сиделка, — а о своих представлениях рассказать могу. Там все… настоящее… такое, каким кажется… не то что здесь, где все — сплошь наружность. Там общество действительно обустроено, тогда как здесь царит анархия, где богатый выжимает соки из бедного, где бесчестному везет, а благонравный идет ко дну. Там возлюбленные живут в любви, а не в ненависти, как здесь; там правда белая, а не черная, как здесь; там родители и дети по-настоящему привязаны друг к другу; там друзья сохраняют верность; там, если человек хочет жить правильной жизнью, он не погрязает в непотребстве, как здесь; иными словами, там все устроено так, как мы мечтаем в юности, когда мы счастливы и верим в добро. Такие мечты называют идеалами, но, скорее всего, это просто воспоминания о лучшей жизни, которую мы оставили, родившись в этом мире.
— Ты излагаешь учение Гераклита. Люди — это смертные боги, а боги — бессмертные люди. Пока мы живы, наши души мертвы и похоронены внутри нас, когда мы умираем, души пробуждаются к жизни!.. Теперь я открою тебе свою тайну, хотя ее можно прочитать в книге, в самом обыкновенном учебнике Клеве «Органическая химия». Представь себе, я даже помню страницу: у меня перед глазами стоит страница триста семьдесят девять, раздел «Гомологические ряды», который начинается с бензола и заканчивается идриалом [51] . Слушай и мотай на ус.
51
По Клеве, это углеводород с формулой С 22H 16
Идриал встречается в минерале идриалит, который содержит киноварь, или сернистую ртуть, извлекаемую с помощью бензола. В формулу идриала входят бензол и четыре инвертированных этилена, то есть 4С 4Н 2. Эти четыре молекулы С 4Н 2имеют молекулярный вес двести, то есть такой же, как у ртути. А ртуть, да будет тебе известно, добывают в Идрии [52] . Кстати, поскольку ртуть еще называют живым серебром, я объясню, что такое серебро. В том же учебнике, на странице сто сорок шесть, написано, что серебро можно рассматривать как две молекулы С 4Н 5, то есть вывести его из аллантоинового серебра!.. [53] Вот два величайших открытия, сделанных в области химии с тех пор, как Дальтон вывел закон кратных отношений! И совершил эти открытия я! Так и знай!
52
Идрия, расположенная на территории современной Словении, является одним из старейших и наиболее знаменитых центров добычи ртути.
53
Такого утверждения в учебнике Клеве нет.
— Какое невероятное высокомерие!
— А знаешь, что говорил Лютер? Вот что: «Ни один епископ за тысячу лет не получал от Бога таких даров, какими Он вознаградил меня. Ибо хвалить за Господни дары следует прежде всего себя самого».
— Верно, но в другом месте он сказал иначе: «До сорокалетнего возраста человек не более чем дитя». Это про тебя.
Связь с реальным миром ослабла, и больной, перестав осознавать присутствие сиделки, возобновил монолог с вкраплениями диалога, в котором ответные реплики подавались невидимыми персонажами.
— Нет, ребенка я видеть не хочу. Зачем понапрасну мучить его? Это было бы бесчеловечно. Он уже отвык от меня и будет отвыкать все больше, таков закон природы, но, пожалуйста, следи за тем, чтобы люк в подвал был всегда закрыт и мальчик бы не провалился туда… Ну вот, внизу опять играют «Во прах обратились земные цветы», а Лютер говорит: «Жизнь наша устроена столь дурно, что нам доставляют страдания даже самые дорогие и любимые. Любящий денно и нощно терзает себя, а ежели прелестница захочет посадить его на поводок, то он кротко, как скотина, последует за ней. In summa [54] , человеческая жизнь — сущая нелепость и убожество». И в другом месте: «Никто не должен брать себе жену, пока не уразумеет всех тягот, ожидающих его в браке и семейной жизни». Но он и прекословит сам себе: «Если Господь Бог создал вкуснейших крупных щук и вкуснейшие рейнские вина, значит, я могу есть и пить их. Если Господь Бог простит мне муки, которые я двадцать лет доставлял ему служением месс, значит, едва ли он будет держать на меня обиду за то, что я время от времени пропущу стаканчик-другой!»… Что это за стук такой ужасный? Не иначе как кровельщики стучат в новом доме. Дайте-ка я посмотрю в зеркало! Ага, на крыше уже и трубы есть, а зеленый глаз потух. Теперь, мой заклятый враг, надо погасить и твою ненависть. Сам я тяжело болен и не могу ненавидеть, у меня нет сил; у меня больше нет сил ни на любовь, ни на ненависть; сегодня все мои враги объединились и стали друзьями, завтра они снова разругаются, и тогда я смогу перевести дух. Однако и далее рассчитывать на их раздоры нельзя, потому как на следующей неделе они опять поладят и это отразится на мне… Я думал, в нижней квартире наступила вековечная тишина или же тамошние супруги развелись, а теперь там опять веселье и играют «Le Charme». Взад-вперед, туда-сюда, все меняется, все приходит и уходит, уходит и приходит.
54
Одним словом (лат.).
Страдания больного усилились, он не мог более лежать и сел, свесив ноги с кровати, и просидел так двое суток. Время от времени он вскрикивал и лицо его искажалось гримасой боли, иногда ему мерещились кошмары: печка превращалась в великана с мечом в руке, цветы на обоях оборачивались лицами, портретами друзей и знакомых начиная с детства и юности, он разговаривал с ними, вспоминал события, которые они переживали вместе, объяснял свои поступки, оправдывался, просил прощения, сам прощал. За эти сорок восемь часов он произнес миллионы слов, в которые вытекла вся его жизнь; он точно сводил приход с расходом, уплачивал все долги. Порой он впадал в отчаяние оттого, что не может разобраться в каком-либо вопросе, однако память ни разу не подвела его, и он все для себя выяснил. По мере угасания внешних чувств необыкновенно обострилось внутреннее восприятие.