Серебряные орлы
Шрифт:
Около двери лежал какой-то мужской кафтан с длинными рукавами. Наверное, содрали с убитого или раненого, а потом в толкотне потеряли. Она подняла его, отряхнула и надела на себя; на груди сверкнуло вышитое белыми нитями изображение колонны. Поправила волосы.
— Едем, — сказала она. — Я спрошу государя императора, правда ли, что его воинам можно безнаказанно надругаться над самыми знатными женщинами Вечного города.
— Если только речь идет об этом, то незачем ехать, — торопливо ответил Экгардт. — Император может ответить тебе моими устами: нет, нельзя… Этих шестерых постигнет суровая кара… очень суровая.
Он кивнул стоящему в дверях центуриону. И назвал имена трех солдат, которых он посылал узнать, что за крики доносятся из портика Октавии, и добавил:
— Прикажи выпороть их как следует за то, что не пришли на помощь знатной римлянке, которую я сам спас… Потом пусть укажут шестерых, что напали на эту знатную
Феодора Стефания низко наклонила голову. Быстро, резко. Поцеловала Экгардту руку, ошеломив этим его, и поцелуй этот дышал искренней, горячей благодарностью.
От столь же искреннего и горячего волнения дрожал ее голос, когда она с полными слез глазами сказала, как горячо будет благодарить его императорское величество за умелый выбор таких справедливых, таких добродетельных полководцев, столь ревностно отстаивающих женскую честь и скромность.
Рассказывая Тимофею историю спасения Феодоры Стефании, Экгардт был уже порядком пьян. «Иначе, — передавал Тимофей Аарону, — не признался бы, что у самого было желание обойтись с нею как с добычей, иначе не проговорился бы, что без заложников может и не взять башню Теодориха. Ведь на столе перед Эккехардом стоял лес кувшинов и бутылей. Седые волосы всклокочены, лицо красное, глаза маленькие, влажные, грудь распахнута».
Тимофея Экгардт сначала встретил неприветливо. Какое-то время разглядывал его молча, посвистывая под длинным, тонким, все пуще краснеющим носом. Потом повернул голову к сотрапезникам и сказал что-то кратко, по выразительно по-саксонски — что-то, из чего Тимофей понял только одно слово «римлянин» и что у всех пирующих вызвало бурю восторга, хотя Экгардт произнес это чрезвычайно серьезным тоном.
Тимофей почувствовал, что бледнеет, и тут же ушел бы, если бы ему не было так важно получить сведения о Феодоре Стефании. Да и спустя минуту маркграф уже смотрел на него совсем иначе.
— Гляньте, да ведь это же любимец папы! — воскликнул он радостно. — Садись с нами. Что там в церкви святой Сабины? Вымолил Нил голову Филагата? Не может этого быть: у папы твердая рука, это у него от прадеда, Оттона Первого. Великого.
Тимофей присел. Обвел взглядом пирующих. Те сидели тесным венцом вокруг продолговатого, заставленного едой и чашами стола.
— Выпей с нами, благородный юноша, — сказал Экгардт торжественно, подвигая Тимофею кувшин и чашу, но, когда наливал, глаза у него смеялись. — Пей, не жалей, нам не жалко. — И потрепал Тимофея по плечу, хитро подмигнув. — Чудные вы, римляне, и смешные. Могли бы по колено бродить в этом дивном напитке, а жалеете для себя. Я уж пригляделся, как вы пьете: маленький глоточек вечером, да в полдень полглоточка. Да и эти полглотка готовы оторвать от себя, чтобы германским гостям побольше продать. Побольше да подороже. Пей, пей, такого хорошего, наверное, еще не пил, может быть, и за столом у святейшего папы такое не пьют. Прелесть что за вино. Лучшее, какое у вас есть.
Тимофей выпил. Несмотря на всю обиду и неприязнь к дяде Иоанну Феофнлакту, не мог сейчас не думать о нем без одобрения. Просто восхитился: нет, ну какой ловкач его дядюшка! Глава сената продает императорским военачальникам поддельные вина! Какая бурда!
Он попросил долить. Сам подлил Экгардту. Выпил за здоровье его сыновей и дочерей. И за все германские войска, которые, столь доблестно сражаясь, вернули Рим его святейшеству. Спросил Экгардта, как вельможного мужа, одного из приближенных императора, что он полагает о деле Иоанна Филагата. Маркграф закачался на стуле и сказал, что он этим делом себе голову не забивает. На то есть государь император и святейший папа. Прикажет ему император отрубить Филагату голову — отрубит. Прикажет отвезти в клетке на родину Филагата, в город Россано, — отвезет. Пусть даже в городе том стоят греческие войска. И пусть только попробуют греческие воины и все россанцы, сколько их там есть, отбить у него осужденного, извлечь его из клетки! Не отобьют, не извлекут, хоть днем, хоть ночью, хоть на базарной площади, хоть в церкви! Не отдаст! Когда он, не переставая ни на миг качаться на стуле, выбрасывал из себя эти короткие, резкие, простые слова, вовсе не казалось, что он пьян.
Тимофей как бы от нечего делать обронил, что ему показалось, будто в церкви у йог императора сидела женщина. И даже показалось, будто он ее знает, неужели это на самом деле жепа Кресценция Феодора Стефания? Экгардт живо поддакнул. Тимофей ее знает? Ну конечно, он же должен знать всех знатных римлян и их жен — пусть он что-нибудь о ней расскажет.
И он рассказал кое-что. А в какой-то момент нагнулся к уху Экгардта и весьма доверительным шепотом, в котором слышалась тревога и святое возмущение, поделился с ним тайной услышанных в церкви слов Феодоры Стефании: «Я спать хочу». Экгардт громко засмеялся, вновь отпил вина и многозначительно
Стараясь говорить как можно равнодушнее, по возможности связно, Тимофей спросил с усмешкой, как Экгардт думает — он такой опытный, хотя и не старый еще, — а хочет ли Феодора Стефания быть подле Оттона.
— Хочет ли? — гаркнул маркграф на весь зал, чуть не свалившись вместе со стулом. — Хочет ли, говоришь? А кто ее, дурачок, детеныш ты этакий, спрашивать будет? Если не будет хотеть, он ей голову открутит! Хочет ли? Сто раз на дню господа бога и всех святых благодарит! Ты вспомни, кто она. Жена Кресценция! Ведь если бы наш государь не взглянул так на ее сплюснутые пальцы, может быть, уже давно эту рыжую голову перебросили через стену Кресценцию…
— Не ори так, Экгардт! — крикнул с другого конца стола Дадо. — Даже за Тибром тебя слыхать. И уж точно за стенами Леополиса. Еще разбудишь Иоанна Филагата в его темнице. Жалко человека, пусть выспится последний раз.
Весь зал вновь разразился гулким хохотом.
— Да какое там, не спит, а только…
Дальнейшие слова швабского герцога Германа заглушил новый взрыв смеха.
— Задираешь, Дадо, опять задираешь? — крикнул через стол Экгардт и стукнул кулаком так, что кувшины и чаши подскочили, а кое-где и вино пролилось. — Думаешь, обхитрил меня, патриций ты шутовской? Римлянин нашелся, поглядите на него! Уже налепил на себя выклянченных орлов? Я-то не выщербил себе тогда зубов о кирпич, нет, ты и дальше можешь в одиночку сверкать щербиной в своей пасти… Вместо того чтобы издали крякать, иди поближе, потягаемся на чаше… А любимец святейшего папы пусть поучится кое-чему, пусть поглядит, как мы веселимся у себя на Эльбе… Это вам не разгульные танцы в церкви устраивать…
Дадо встал, медленно подошел к Экгардту, остановился напротив его и подбоченился.
— Ты гляди, докричишься когда-нибудь, что нож в боку окажется, — сказал он спокойно, цедя каждое слово. — Признайся, глаза тебе колют мои орлы. Рад бы себе их налепить, да что поделаешь, наш король хоть и молод, но разумом не обижен, совсем как многоопытный и зрелый муж рассуждает, понимает: чтобы быть патрицием, надо иметь голову на плечах, а не башку, и чтобы сила была как раз в голове. А сейчас поглядим, есть ли у тебя эта сила в руках. Подайте чашу.