Серебряные орлы
Шрифт:
И не говорили до той самой январской ночи в Павии, lie говорили, потому что Оттон знал, что, если даже он, отстаивая Герберта, отказал бы папе во всякой помощи, даже заявил бы: «Дашь Реймс — получишь Рим, иначе нет», Григорий бы все равно не уступил. До конца дней своих влачил бы жизнь изгнанника, никогда бы не увидел Рима, но не уступил бы. Но в Павии Оттон сказал: «Это верно, многим ты обязан Болеславу Ламберту. И должен сохранить ему верность — непременно. Введи Герберта обратно в Реймс, а я введу Болеслава Ламберта с матерью и братьями обратно в польское княжество».
Он как будто уже не боялся угрозы славянского восстания, даже
— Ну и что на это святейший отец? — спросил Аарон.
— Он не привык советоваться со мной в таких делах, — ответил Тимофей задиристо. — Одно знаю, — добавил он, ударив себя кулаком по колену, — папа горячо жаждет сохранить верность Болеславу Ламберту и сохранит.
— Так же, как тебе?
Вопрос, заданный тихим-претихим голосом, вызвал бурю. Шип и свист гневного дыхания заглушили журчание священных источников. Неужели в этой Ирландии родятся одни глупцы? Неужели их ничуть не умудряют годы, проведенные над книгами? Неужели Аарон не понимает, как это хорошо, что Тимофей не получил виноградников? Что грех делить сердце между виноградником и Феодорой Стефанией? Что это сам святой Петр вдохновил папу, чтобы тот не упорствовал, помогая Тимофею свершить этот грех? Что обладание Феодорой Стефанией — это счастье, которого нельзя осквернять или замутнять заботой об обладании чем-то еще?
— А пока что ею обладает государь император.
Взлетели стиснутые кулаки. Громко скрипнули зубы. Гневно затопали обутые в пурпур ноги.
Но не гневно прозвучал голос, произнесший:
— Это испытание. Испытание моей верности.
— И тебе не будет противна женщина, сошедшая с чужого ложа?
— А разве она была мне противна, когда должна была прийти с ложа Кресценция?
— Она не любит Кресценция. Никто ее не спрашивал, хочет ли она стать его женой.
— И не любит Оттона. Никто ее не спрашивал, хочет ли она… остаться подле него. Ей бы свернули голову, если бы узнали, что она об Оттоне думает.
— А любит тебя?
— Меня. А я ее. Ты ошибаешься, говоря, что папа нарушил данное мне слово. Ведь он обещал мне ее как законную жену. Когда она овдовеет. А она пока еще не вдова. Сейчас она, как сказал Экгардт, средство для вожделения глаз, мыслей и тела его величества. Но ты увидишь, ее отдадут мне, когда она овдовеет. Папа принудит Оттона, заставит, чтобы он отдал ее мне в тот день, когда падут ворота башни Теодориха, в тот день, когда голова Кресценция будет в руках императора.
И этот день настал.
На стене, окружающей дворец Льва IV, стоят три пары. Оттон с Феодорой Стефанией, папа с Тимофеем, Герберт с Аароном. Слишком далеко, чтобы попали в них стрелы даже из самых тугих луков. Только одна долетела, мазнула о щеку Феодоры Стефании и бессильно упала к йогам Оттона. Может быть, даже пущенная собственной рукой Кресценция.
Аарон впервые видит так близко войну. Но не боится. Как-то не страшно ему, когда рядом стоят и император, и папа, и Герберт, и Тимофей. Подумалось, что, если бы он один стоял на стене, боялся бы. И даже если бы не один — если бы окружали другие, а не именно эти.
Издали осада выглядит как красивая, увлекательная игра. Видишь тучи летящих камней, слышишь гул битвы, но не слышно стона раненых, не видать падающих тел — и это хорошо: совершенно не страшно. Аарон начинает обдумывать поэму — гекзаметрами, разумеется, — что-то на манер «Энеиды». Или вроде троянского повествования Дареса — ведь любовь автора должна быть с осаждающими, а не с осажденными. Может быть, уже в первой песне описать, как летящая смерть коснулась ланиты благородной подруги христианского Агамемнона? Но мысль эта тут же пресекается и начинает кружить на месте: а если бы возле его щеки скользнула стрела, стоял бы он так же недвижно, как Феодора Стефания? Не отпрянул бы? Не склонился бы? Не вскрикнул?
Герберт замечает его настороженность. Наверное, думает, что это страх, и, чтобы отвлечь его внимание от сражения, рассказывает об осаде этой же самой крепости почти полтысячелетия назад. Варвары-готы осаждали римского вождя Велизария.
Тогда не только дротиками и камнями засыпали осаждающих — на головы сбрасывали им целые кипарисы, яростно швыряли великолепные мраморные статуи, которые, сшибая и расплющивая тела варваров, сами разбивались на куски, заполняя ноле сражения останками прекрасных голов, рук и ног, которые в крови и прахе братались с куда менее прекрасными головами и телами убитых людей!
Аарона страшно удивило, что в башне Теодориха могло быть когда-то столько прекрасных статуй. И как могли там очутиться кипарисы? Герберт добился своего: мысль Аарона действительно отвлеклась от кипящей битвы; со все нарастающим, полным изумления любопытством слушал он сказкой выглядящий рассказ о великолепной, огромной гробнице, которую возвел для себя император Адриан, выложил ее чудеснейшим мрамором, украсив изваяниями, высадив кипарисы. Темная, мрачная, грозно сверкающая ныне голым гранитом башня некогда восхищала глаз изумительной гармонией форм, красок и цветов. Где-то в пустынном сумраке ее нутра изгнивало тело, истлевали кости императора Ад-риала, а с вершины гробницы долгие века улыбалось Городу и Миру увековеченное в мраморе лицо императора, который, стоя в мраморной квадриге, сдерживал мраморных копей.