Серебряные стрелы
Шрифт:
Капитан Ратников неподвижно смотрел перед собой на вытянутую впереди полоску транспорта. За ней дли Ратникова неба уже не было. До последнего момента она стояла как будто неподвижно, а вот теперь вроде двинулась навстречу, стала приближаться все быстрее.
Значит, пришло время прощаться… В этот короткий мил ему представилось все то, с чем бы он никогда не хотел прощаться: и звонкое поле его родины в то росное утро, когда он услышал о войне; и сын на сволоченной дедом табуретке, смотревший снизу во всю синь своих глаз; и вздрагивающие под ладонями
Все оставалось жить долго и счастливо — для этого он и поднимался в небо войны.
— Домой возвращаться этим же маршрутом, — передал Ратников своим ведомым.
— Поняли вас, — ответил за всех Бессонов.
До танкера оставалось несколько сот метров. Пятерка штурмовиков почтя одновременно взмыла вверх, веером разошлась в развороте на обратный курс. Зенитные пулеметы смолкли: пылающий штурмовик с широким, оседающим на воду следом был уже недосягаем. Острый луч поднявшегося солнца последний раз блеснул в бронированном остекленении кабины, когда самолет был уже у борта танкера.
Над молчаливой бухтой отчетливо прозвучал скрежет разрываемого металла, я тут же тяжелый, опрокидывающий небо взрыв прокатился над портом.
Танкер, переламываясь посредине, погружался в воду с поднятым вверх килем. Языки пламени вырывались над водой, клонились друг к другу, пригасая под оседающим плотным облаком пара, сгоревшего топлива.
Далекое эхо трижды возвращалось назад, постепенно затихая, переходя в гул пятерки боевых машин, уходивших от цели в стропам строю. Они, казалось, уносили на своих крыльях и долю сержанта Катеринина, и долю капитана Ратникова в общий салютный залп Победы.
Прорыв
Сержант Иволгин видел этого немца. Каков он — высок или мал ростом, красив или безобразен, брюнет или блондин, — сказать не мог, но не это было важным на войне. Иволгин видел, как хладнокровно, расчетливо вел фашист огонь и узнавал в нем бывалого, матерого вояку.
Этот по каске над траншеей не стрелял, а спокойно ждал, когда батальон перевалит через бруствер, дойдет до середины поля. А тогда начинал бить. И стрелял, сволочь, отлично: вел ствол пулемета на уровне груди — чтоб сразу наповал. В кем было больше от убийцы, чем от солдата.
А кругом голое поле — ни кустика, ни ямочки. Лошадиного копытца не найдешь, не то чтобы куда спрятаться. И окопаться невозможно — земля еще мерзлая, только сверху чуть подтаяла.
Этот дот был у них замком обороны: немного выдвинут вперед от траншей, приподнят на холмике.
— Свет ему, собаке, клином сошелся. Кругом обрезали, а он все воюет. — Сержант смотрел в сторону дота, и на его землистом лице с выгоревшими, белесыми ресницами промелькнула досада. Третий год бывший животновод воевал, дослужился до сержанта, но вид оставался у него самый мирный: простодушные голубые глаза, на широком лице курносый нос, неторопливая речь. — А он все воюет, говорю…
Иволгин ждал, что отзовется
Иволгин стал думать о том, что немало крови прольется, пока они возьмут этот проклятый дот. Нельзя его брать поднятой цепью, нельзя — весь батальон поляжет на этом поле. И так за три месяца боев осталась от него половина. А сейчас умирать ох как не хочется, война-то уже подходит к концу.
Их батальон в составе 3-го Белорусского фронта штурмовал город-крепость Кенигсберг. Небольшой участок — по фронту, может, с полкилометра, — по каждая линия обороны бралась с тяжелыми боями.
Немцы не отходили. Они знали, что за ними есть следующая линия, но она не для них. Если начнут отступать, их расстреляют свои. Война шла уже на их землях, и они не сдавались. Бетонированные траншеи, просторные блиндажи, мощные, с железобетонными перекрытиями, доты становились их могилами.
Батальон брал последнюю линию обороны.
Иволгин стоял недалеко от комбата и слышал, как тот попросил закурить. Это было плохим признаком: комбат никогда не курил. Он неумело скручивал цигарку, да так и не скрутил — разорвалась газета.
Над траншеями немцев показались штурмовики — наши «ИЛы».
Комбат хлопком — ладонь о ладонь — стряхнул табак, громко скомандовал:
— Батальо-о-он! К атаке!
Иволгин надел каску, туго затянул ремешок. Капустин стоял уже наготове, положив перед собой автомат.
— Батальо-о-он! За мно-о-ой!
Комбат легко перемахнул через бруствер, встал над траншеей с пистолетом в руке.
Его любили. Он никогда не посылал напрасно под нули, а когда батальону приходилось особенно туго, сам шел в цепь. Может, и нарушал в чем-то законы военного искусства, но таким он был человеком.
Комбат, пригнувшись, бежал впереди — высокий, статный, туго перетянутый портупеей. Иволгин не отставал, хотя это и давалось ему не легко. Сержанту перевалило за сорок, и здоровье было не то, а после контузии и вовсе плохи дела стали…
Раскисшая земля чавкала под сапогами, влажный воздух спирал дыхание, тесным жгутом стягивала грудь прилипшая гимнастерка.
Немцы в траншеях пока молчали — им не давали поднять головы пикировавшие друг за другом звенья штурмовиков. Но тот, в доте, чувствовал себя, видимо, вольготно. К глухим коротким очередям с воздуха примешивался близкий стук немецкого пулемета.
Иволгин видел, как упал комбат: будто напоролся с ходу плечом на железное острие, полуобернулся влево, опрокидываясь навзничь.
«Комбата убило, комбата убило», — пронеслось по цепи, и батальон залег. Не пошла дальше без него атака. Бойцы отползали в траншею, оставляя после себя извилистые следы.
— Товарищ комбат, надо отходить, — потянул сержант раненого командира за рукав.
— Придется, браток. — Опираясь на левый локоть, комбат пополз к своим.
Чуть поодаль, сзади него, молча возвращались Иволгин и Капустин.