Серые души
Шрифт:
Отсюда отец и вел свою войну, обстреливая мелкими железками заклятого врага, когда тот выходил из дома. Я представил себе, как он часами поджидал его, не сводя глаз со щели, прислушиваясь к звукам на улице, жуя, выпивая и подливая себе вина в стакан, как обманывают время, поглядывая на часы. А потом вдруг хватал рогатку, заряжал метательным снарядом, прицеливался и потом наслаждался, слыша вопли противника, видя, как он потирает ляжку, щеку или задницу, пробитую, может, даже до крови, потрясает кулаком и осыпает его проклятьями; и тогда хлопал себя по ляжкам и долго хохотал, надрывая живот, ожидая, когда смех сам по себе заглохнет в веселой икоте, а перестав смеяться, что-то бормотал, возвращая себе дыхание, серьезность, врага, пустоту. Дрожащей рукой наливал себе вина и выпивал одним духом, думая, что они оба не бог весть что и не протянут
И вот тут, выходя из комнаты, я задел плечом стопку газет, и они рухнули с шорохом опавших листьев. К моим ногам хлынули минувшие дни, мертвые годы, далекие драмы. И среди всего этого мне бросилась в глаза фамилия «Мациев», отпечатанная крупными буквами над небольшой статейкой в самом верху полосы.
Это случилось в 1894 году, в один из декабрьских дней, точнее вечеров. Как было написано, лейтенант Изидор Мациев (я воспроизвожу дословно) «объявил собравшимся в заднем зале кафе, что верит в невиновность капитана Дрейфуса. Под рукоплескания публики, состоявшей из синдикалистов и революционеров, Мациев, облаченный в мундир, бросил также, что ему стыдно принадлежать к армии, которая заключает под стражу праведников и оставляет на свободе настоящих предателей». В газете также сообщалось, что в конце концов толпа устроила лейтенанту настоящую овацию, прерванную прибытием жандармерии, которая арестовала несколько человек, включая оратора, изрядно поработав дубинками. Сочтенный «возмутителем общественного спокойствия, который нарушил кодекс молчания и запятнал своими словами честь французской армии, лейтенант Мациев на следующий день предстал перед военным трибуналом, который приговорил его к шести месяцам строгого ареста».
Настрочивший это щелкопер заканчивал статейку, возмущаясь позицией молодого военного, чья фамилия, впрочем, «крепко попахивала то ли еврейским, то ли русским душком, а может, и тем, и другим». Текст был подписан: «Амеде Прюрьон». Прекрасное, вполне идиотское имя для настоящего подонка. Что стало с этим Прюрьоном? Долго ли он еще продолжал ежедневно изрыгать свою ненависть на бумагу, которая наверняка долго желтела во многих домах, пока ею в конце концов не подтерли задницу? Прюрьон. Звучит как название болезни, вроде застарелого, так и не вылеченного герпеса. Я уверен, что у этого Прюрьона была тараканья рожа, кривые ножки и козлиное дыхание – полный набор, как у тех, кто харкает желчью, надираясь в пустынных пивных и кося глазом на круп изнуренной официантки, которая посыпает пол опилками и проходится по нему шваброй. Если этот Прюрьон сегодня мертв, тем меньше гадости на земле. А если еще жив, то не слишком хорош собой. Ненависть – жестокий маринад, она всему придает вкус помоев. В конце концов, Мациев, даже если мне довелось узнать его уже мерзавцем, когда-то стоил гораздо больше. Он хотя бы раз в жизни не внушал стыда за свои человеческие достоинства. Кто может сказать о себе то же самое?
Я сохранил статейку как доказательство. Доказательство чего? Сам не знаю. Ушел из дома. И больше никогда туда не возвращался. Жизнь не терпит возвратов. Снова подумал о Мациеве, о его тонких напомаженных усиках, о его дурацких сигарах, о его фонографе, крутившем осточертевшую всем песенку. В конце концов, он тоже затерялся во времени со своим барахлом, как только Дело было закрыто – закрыто для них, я имею в виду. И конечно, продолжал таскать за собой повсюду свою «Каролину», с места на место, в пустых поисках. Когда с ним встречались глазами, он производил впечатление пассажира, который будто куда-то прибыл. Куда? Этого никто не знал. Но прибыл. И там, где он оказывался, ему уже незачем было суетиться. Все было кончено. Ему уже оставалось только ждать последней встречи.
Ночью шел снег, очень долго. Я слышал его, пытаясь заснуть в своей постели. Во всяком случае, слышал его безмолвие и угадывал за плохо закрытыми ставнями всепоглощающую белизну, усиливавшуюся с каждым часом.
Все это, безмолвие и белый ковер, немного отгораживают меня от остального мира. Будто я в этом нуждаюсь! Клеманс любила такой снег. Даже говорила мне: «Если он выпадет, это будет самым красивым одеянием для нашего малыша…» Она и не думала, что попадет в самую точку. Снег и для нее стал прекрасным одеянием.
В семь
Мои ноги – ревматические предатели, но еще очень хорошо знают, чего хотят. Заставляют меня кружить на месте. Как осла, привязанного к мельничному жернову, который перемалывает потерянное зерно. Хотят привести меня обратно к сердцу. Это из-за них я снова оказался на берегу малого канала, который вычерчивал среди белизны зеленую ниточку, обрамленную тающими звездами. Я увязал в снегу и думал о Березине. Эпопея – вот что мне было нужно, быть может, чтобы убедить себя в глубине души, что жизнь имеет смысл, что я блуждаю в правильном направлении, что то место, куда я иду, это прямо из книг по истории, на века, и что у меня была причина столько раз откладывать свой уход, в последний момент вынимая изо рта ствол Гашантарова карабина, который я туда засовывал утром, когда чувствовал себя пустым, как пересохший колодец. Вкус ружья… странно! Прилипает язык. Мурашки по телу. Запах вина, светлых камней.
Здесь подралась пара куниц-белодушек. Их когтистые лапки натоптали на снежном покрове каллиграфические письмена, арабески, слова безумца. Брюшки тоже оставили легкие, похожие на потеки тропинки, которые то удалялись друг от друга, то скрещивались, сливались и снова разбегались, а потом вдруг оборвались, словно зверюшки на исходе игры в мгновение ока упорхнули в небо.
– Такой старый и такой дурак…
Я подумал было, что это холод шутит со мной свои шутки.
– Хочешь насмерть простыть? – продолжил голос, донесшийся словно издалека, весь из шершавых согласных и медального перезвона.
Незачем оборачиваться, чтобы понять, кто это сказал. Жозефина Мольпа. Моя ровесница. Моя новобранка. Из той же деревни, что и я. Приехала сюда, когда ей было тринадцать, стала прислугой за все и занималась этим до двадцати лет, переходя из одной зажиточной семьи в другую и мало-помалу прикладываясь к бутылке, пока не скатилась к этому окончательно и уже не могла найти себе место. Изгнанная отовсюду, выброшенная, вычеркнутая, вконец пропащая. И в итоге ей на долгие годы остался всего один вонючий промысел: обдирать с помощью перочинного ножа шкурки с кроликов, кротов, ласок, хорьков, лис. И продавать их еще окровавленными, совсем свежими. Больше тридцати лет провести на улицах со своей зобастой тележкой, выкрикивая один и тот же припев: «Кроличьи шкуры! Звериные шкуры! Кроличьи шкуры!», пропитываясь трупным зловонием и становясь похожей на убитых зверьков синюшным лицом и мутными глазами. И это она, когда-то такая хорошенькая!
За несколько монет Жозефина, которую мальчишки прозвали Шкурой, сбывала свои сокровища Эльфежу Крошмору; тот выделывал их на старой мельнице, стоявшей на берегу Герланты, в шести километрах от нас вверх по течению. Эта древняя развалюха оседала в воду, как корабль с пробоиной, но год за годом все еще держалась на плаву.
Крошмор редко бывал в городе. Но зато, когда это случалось, его вполне можно было выследить по запаху. Все без труда узнавали, по какой улице он проходил. От него и летом, и зимой исходила такая ужасная вонь, словно он целыми днями мариновался в своих чанах со щелочью. Он был очень красивый высокий мужчина с зачесанными назад черными блестящими волосами и довольно живыми глазами прекрасного бирюзового оттенка. Очень красивый одинокий мужчина. Мне он всегда казался кем-то вроде обреченного вечно закатывать камни на гору или подставлять свою печень, чтобы ее клевали. Говорят, у древних греков были такие. Может, Крошмор совершил что-то мрачное, какой-то грех, который его преследовал? Может, он так платил за него – одиночеством, благоухающим падалью? Хотя, надушись он лавандой и жасмином, все женщины млели бы у его ног.