Сестры Шанель
Шрифт:
Я научилась просыпаться посреди этого сна, стряхивала с себя видение и забиралась в постель к Габриэль. Она позволяла мне свернуться рядом калачиком, как в раннем детстве: до Обазина у нас никогда не было отдельных кроватей. Тепло ее тела, ритм ее дыхания действовали успокаивающе, и я снова засыпала.
А потом, ранним-ранним утром, еще до восхода солнца, звонили колокола. Сестра Ксавье врывалась в спальню, хлопала в ладоши и объявляла своим слишком громким голосом:
– Проснись, слава моя! Проснитесь, лира и арфа!
Сразу после этого начинались упреки и нравоучения.
–
– Элен, тебе есть о чем помолиться. Поторопись!
– Антуанетта, перестань болтать с Пьереттой и перестели свою постель. Ты сделала это неаккуратно!
Монахини Обазина приютили нас. Кормили. Пытались спасти наши души. Воспитывали. Упорядочили наши дни, наполнили их рутиной. Но они не смогли заполнить пустоту в наших сердцах.
ТРИ
Дни, недели, месяцы, привычный ход событий, непривычный ход событий. Рутина, поначалу успокаивающая, стала утомлять. И вот однажды, после трех лет нашего пребывания в монастыре Конгрегации Сен-Кер-де-Мари, безветренным июльским утром 1898 года все изменилось.
Мы с сестрами мыли посуду на кухне.
– Мадмуазель, – обратилась к нам вошедшая мать-настоятельница. – Вас ждут в комнате для свиданий.
Нас?! Нас никогда туда не приглашали! Если только…
Мое сердце едва не выскочило из груди.
Неужели наш отец наконец пришел за нами?!
Мы последовали за матушкой по коридору. Я пыталась расправить юбку, провела руками по волосам, надеясь, что мои косы выглядят аккуратно. Заметила, что Габриэль тоже пригладила свою прическу. Она единственная твердила все эти годы, что отец вернется, убеждала себя и нас, что он отправился в Америку сколотить состояние, и приедет, как только сделает это.
Когда мы наконец добрались до нужной двери и монахиня открыла ее, я затаила дыхание, ожидая увидеть мужчину с очаровательной улыбкой и грубыми руками – нашего отца. Однако в комнате стояла пожилая женщина с добрым лицом, в резных деревянных башмаках, называемых сабо, грубой серой юбке, пеньковых чулках и выцветшей ситцевой блузке.
Бабушка?!
– Бабуля! – воскликнула Джулия-Берта, бросаясь обнимать старушку, словно та могла исчезнуть так же неожиданно, как появилась.
Я уставилась на нее, удивленная гораздо больше, чем если бы это был Альбер, которого мы так ждали.
– Вы не представляете себе, как спокойны мы были все эти годы, – сказала бабушка настоятельнице, – путешествуя с места на место и зная, что наши дорогие внучки находятся на вашем попечении. Эта нелегкая кочевая жизнь не для детей. Однако теперь мы слишком стары для путешествий. – Она прищелкнула языком, как многие взрослые, и предложила нам лимонные пастилки.
Они с дедушкой приобрели небольшой домик в Клермон-Ферране, деревне, расположенной в нескольких минутах езды на поезде, и нас пригласили туда на пару дней, чтобы отпраздновать le quatorze juillet[4], День взятия Бастилии. Наконец-то мы выбрались из монастыря, пусть и ненадолго.
Я не сказала вслух, о чем думаю,
Где-то глубоко внутри меня, в пустоте, где должна была жить любовь, я не могла подавить эту слабую, возможно, глупую надежду, что Альбер вернется. Не прежний Альбер, а новый – тот, которому мы нужны.
Мы последовали за бабушкой к вокзалу. В Клермон-Ферране она привела нас к покосившемуся домику с единственной комнатой, загроможденной множеством предметов, предназначенных для продажи на местном рынке: спущенными велосипедными шинами, заплесневелыми коробками, покрытыми толстым слоем копоти кастрюлями. Вдоль стен возле плиты выстроились ряды щербатых разномастных тарелок. Коллекция старых, сломанных зубных протезов, пожелтевших и выглядевших просто ужасно, вызывала омерзение. Похоже, здесь ничего и никогда не выбрасывали.
Очутившись посреди столь чудовищного беспорядка, мы не сразу заметили девушку, стоявшую возле кровати. На вид ей было лет пятнадцать, как Габриэль, или, может быть, шестнадцать, как Джулии-Берте; она направилась к нам, явно волнуясь и улыбаясь с такой теплотой, от которой мы давно отвыкли.
– Габриэль? – неуверенно спросила она. – Джулия-Берта? Вы меня помните? Маленькая Нинетт! Как же это было давно! Кажется, мы познакомились на одной из ярмарок. До чего же вы трое хорошенькие!
У девушки была такая же длинная шея, как у Габриэль, такие же тонкие черты лица и худощавая, немного нескладная фигура. На ней тоже была монастырская одежда, но в отличие от нас она носила ее непринужденно и с достоинством, так что это совсем не походило на обычную форму. Краем глаза я заметила, как Габриэль заправляет распущенные волосы за уши. Должно быть, мы смотрели на девушку слишком уж тупо, потому что наконец заговорила бабушка:
– Вот глупые девчонки! Это Эдриенн – моя младшая дочь. Сестра вашего отца. Одним словом – ваша тетя.
– Тетя? – удивилась Джулия-Берта. – Она слишком молода, чтобы быть нашей тетей.
– Тем не менее она ваша тетя, уж я-то точно знаю, – ответила бабуля. – Я произвела на свет девятнадцать душ. Ваш отец был первым, когда мне было шестнадцать, Эдриенн – последней.
– Грандиозный финал, – прокомментировала девушка, делая очаровательный маленький книксен.
Тетя, одетая, как девочка из монастыря? Тетя почти одного с нами возраста? Мы с Габриэль словно проглотили языки.
– Ах, девочки, не смотрите так растерянно, – снова заговорила бабушка. – Эдриенн ничем от вас не отличается. Она учится в монастырской школе в Мулене. Прежде чем le quatorze juillet закончится, вы станете друг другу как сестры.
Может быть, сказалось смущение от пребывания в новом месте, но на какой-то удивительный момент мне почудилось, что у Эдриенн есть аура, облако золотого света, исходящего от нее, как у святой на молитвенной карточке. Я взглянула на Габриэль. Обычно она насторожено относилась к новым знакомым, но сейчас расслабленно улыбалась. Эдриенн выглядела как девушка, которая многому могла нас научить, и я поймала себя на том, что тоже сияю.