Сеть мирская
Шрифт:
— Казанска Божа Мати! помилуй нас грешных!.. Почаевска Божа Мати! помилуй нас грешных!.. Тихонска Божа Мати! помилуй нас грешных!..
Шепчет и всхлипывает бабий голос позади отца Порфирия, и слышится в ее убогих словах страстная мольба о чем-то своем, затаенном, вздох, умоляющий о капле милости и ласки небесной…
Золото, парча, алмазы и мрамор… И серый, запыленный сермяжный и лапотный люд, устало склоняющий худые колени на чугун и камень ступеней… Благолепные лики святых в дорогих ризах — и опаленные солнцем и ветром морщинистые лица людей, сухими черными губами шепчущих заученные моления, неуклюжие,
— Ты, Великий Покров радости, Всещедрый Утешитель, неужели ты не пошлешь слуху их радости и веселия, сладости сердечной никогда не дашь им, не осветишь тесноту жизни их, Ты, Свет присносущий?..
И тоска неведомая свинцом легла на сердце отца Порфирия; не мог он сказать о чем, почему? Ушло вдаль пение, лики святых потускнели, туман закутал огни, — душно и тяжко стало ему среди занемогающих шепотов и всхлипываний, в густом и тошном запахе тел человеческих.
Вышел в ограду. Подумал: пора на вокзал? Но солнце не село еще, — последние отблески его горели розовыми угольками на золотой главе колокольни, кресты золотые купались в прозрачной, холодной лазури вечерней, а над ними плыло белое облачко… Можно еще погодить, вон клир выходит из храма служить литию под открытым небом.
Где-то вверху, в ясной синеве небесной, звенят стрижи. И тут, внизу, звенит ясный голос детский, голос канонарха. Короткими, срывающимися каскадами звуков повторяет слова его хор. Прольются звуки короткой лавиной и смолкнут разом, как обрубленные. Звенит канонарх, звенят стрижи, утопающие в лазури.
С наружных стен, из золотых ободков, глядят угоднички, глядят на темную, тихо зыблющуюся толпу, тихо жужжащую по краям, плотную и сдавленную в центре. Белоснежный храм чуть окрашен вверху отсветами солнца, а внизу уже тень сплошная лежит, посерели развесистые каштаны и заполз под них черный сумрак.
Зыблется серая, темная масса людская. Проходят мимо и толкают, цепляясь за отца Порфирия, группы богомольцев и праздных гуляк. Шаги шуршат, скребут, стучат о каменный помост. Идут девушки в чоботах и лаптях, пестры наряды их и любопытен молодой, волнующий взор, легка и щеголевата чуть подрагивающая походка. Пестрят сермяжно-черные и белые мужицкие фигуры. Тихо шелестит говор. Оторвется слово, другое, целая фраза — и мгновенно освещается уголок чужой жизни, мимо текущей и бесследно тонущей в темном море людском…
— Таки скучно без родины? — спрашивает молодой женский голос.
— А почему? — Солдатик маленький, веснушчатый, старается показать закал мужества, не хочет сознаться землячке в том, что она сама видит в его глазах печальных.
Перезвон колокольный бойко вторгается в реку пестрых, зыблющихся звуков, веселый, радостный, особенный звон киевский, с цимбалами и серебряными трелями. Словно весенний юный хоровод дождем звенящих песен, плесков и погудок рассыпается по каменному помосту, покрывает говор и пение и возгласы, взлетает ввысь, разливается и уносится в дали румяного вечера.
Пронесся… Смолк…
Звенят стрижи вверху. И ясен летний вечер, прозрачен, тих. В темных толпах, молитвенно серьезных,
III
Отец Порфирий помолился на лики преподобных, взиравших на него со стен храма, — уже смутно виднелись они в сумерках, — поклонился им, оглянулся на тихие обители, на серые деревья и пошел в странноприимницу взять свой саквояжик и ехать на вокзал.
Отец Иона, обычный вечерний собеседник его, надзиратель корпуса, увидев его с саквояжем, горестно воскликнул:
— Душевный мой! неужели в путь?.. А как же… того… неужели без чаю?
— Спаси вас, Господи, батюшка, за приют и ласку вашу… благословите… время на вокзал…
— Да рано еще, душевный мой! Полтора часа до поезда. А езды полчаса, не больше… Что вам там в табаке коптиться. А тем временем мы чайку… Брат Иоанн! Ну-ка вынеси нам чайничек…
— Напрасно, отец Иона!
— Ничего не напрасно — вы человек дорожный… И я еще насчет нот хотел потолковать с вами… Иоанн, неси-ка, брат, на воздух, под каштаны, — я хоть и хлипок здоровьем, а уважаю воздух… Да и на народе оно веселей… люблю поглазеть на православных…
Они сели за длинным столом, под темными деревьями. Послушник принес им два чайника и стаканы. Отец Иона подсучил рукава своей ватной рясы и принялся разливать чай.
— Так если у вас, душевный мой, что любопытное попадется из нот, — говорил он, покашливая, — не поскупитесь, пришлите… Имею и я кое-что… рад поделиться… И люблю позаимствоваться.
За четыре дня отец Иона и отец Порфирий тесно сошлись между собой на одном предмете, равно близком их сердцу, — на пении. И подолгу толковали о нем, вспоминали, разбирали, слегка спорили и одинаково бескорыстно восторгались дивными созданиями искусства.
— Я не похвалюсь, — сказал отец Порфирий. — Если и есть что у меня, то простенькое, не мудреное… А у вас тут — Боже мой! — что за дивное пение!.. Прямо — удивления достойно!
Гас вечер. Шуршали и скребли по мощеному двору шаги усталых богомольцев, неспешным ручьем тянувшихся на ночлег. Жужжали голоса, звенела посуда за столами, рядом слышались хлебающие и вздыхающие звуки, текли полусонные, усталые беседы.
Струится говор, гаснет и вновь всплывает. Густеют сумерки. Молодой месяц вышел из-за крыш, посеребрил их и инеем покрыл мощеный двор. Красный Арктур загорелся на западе.
— Было у нас пение встарь, а сейчас… — Отец Иона пренебрежительно махнул рукой. — Пей, пей, душевный мой! ты человек дорожный… Чтобы хор был вполне хор, велелепен и красен, надо чтобы понимающая голова была… А у нас нет таковой!..
Отец Иона горько усмехнулся, засопел своим орлиным носом.
— Я одного игумена знал — из поваров он был, — запахивая свою ватную рясу, продолжал он. — Он так говаривал, бывало: «Хорошего богомольца, — говорит, — чем пригреете первее всего? А тем: накорми его хорошенько да кваском особенным попотчуй — вот он и твой! А хор — дело десятое…» Десятое! — покрутил головой Иона, глядя добродушными, стариковскими глазами на молодую крестьянку, сидевшую почти против него за столом.