Севастопольская страда (Часть 2)
Шрифт:
Морни, говоря о штуцерах, заказанных в Бельгии, не забыл упомянуть и о том недостатке английских патронов, который приводил к постоянным осечкам во время дождей.
– А между тем, - добавлял он с видом знатока оружейного дела, - самый тонкий, только непромокаемый слой на капсюле патрона вполне мог бы предохранить бравых английских солдат от тех огромных потерь, какие они понесли в Инкерманском сражении. Фабриканты Люттиха должны, так мне кажется, милорд, прежде всего прочего иметь в виду это маленькое обстоятельство, способное привести к большим и печальным последствиям.
Однако самым существенным из средств ведения всякой вообще войны, а этой, с Россией,
– По общему мнению парижан, милорд, эта сцена, поражающая ужасом, невыразимо привлекательна!
– говорил Морни с увлечением.
– А бразилец Карвальс, который ставит себе на нос целое дерево с чучелами птиц, сидящих на ветках, и потом, вообразите, начинает, держа дымящуюся сигару во рту, сбивать этих птиц одну за другой пистолетными выстрелами без промаха! Это вызывает бурный восторг парижан! Это в то же самое время поддерживает в них воинственность, не так ли, милорд? А на театре Ambigu и других бульварных театрах так больно бьют каждый вечер казаков, милорд, что за исполнение роли русских уже не берут теперь меньше, как по три франка за спектакль, между тем как на роли наших гренадеров и зуавов охотно идут и за семьдесят пять сантимов!
Пальмерстон благодушно смеялся, слушая это. Он вообще и всегда был склонен больше к комическому, чем к трагическому. Жизнерадостность Морни и других французов, его окружавших в Париже перед отправлением обратно в хмурый Лондон, заражала его, падая на благодарную почву. Свою миссию он считал выполненной если и не совсем так, как предполагали в Лондоне, все же довольно удачно, так как участие банкиров Сити во внутреннем французском займе было явно желательно Наполеону. Он даже решил про себя, что для блага Англии и в видах ускорения победы над сильным северным медведем ему необходимо добиваться того, чтобы не способный к управлению военным министерством герцог Ньюкестль уступил этот очень важный пост ему, Пальмерстону.
V
Канробер был ранен в левую руку во время сражения при Алме, в правую - на Сапун-горе, во время Инкерманского боя; раны были, правда, легкие, однако сам взбираться на лошадь он, человек небольшого роста, не мог, его подсаживали. Так, с чужою помощью утвердившийся в седле, в одно из первых чисел декабря отправился он к лорду Раглану на совещание по многим очередным вопросам.
Что армии союзников должны будут перенести так или иначе зиму в Крыму, это уж было предрешено. Что о наступательных действиях не могло быть и речи до весны, когда должны были прибыть большие подкрепления, об этом главнокомандующие обеих армий договорились уже раньше.
Напротив, все усилия в последнее время обращены были только на то, чтобы как можно лучше обезопасить себя от нового нападения русских, подобного большой вылазке 24 октября (5 ноября) со стороны Инкермана; и теперь правый фланг позиции англичан имел уже целую непрерывную цепь сильных редутов, где вместо двух-трех, как было раньше, стояло тридцать пять орудий большого калибра.
Однако если, как казалось, обезопасили себя от больших вылазок, то малые вылазки каждой почти ночи беспокоили всех страшно, выбивая из сна солдат и офицеров. Участились за последнее время
Канробер, бывший адъютант самого императора французов, даже написал письмо начальнику гарнизона Севастополя, барону Остен-Сакену, в том смысле, что сражаться полагается так, как это принято у просвещенных народов, то есть: пушками, мортирами, ружьями, саблями, штыками, наконец, но не какими-то крючками на палках и веревками. Сакен смиренно ответил на это, что крючками на палках и веревками действуют, очевидно, рабочие, посылаемые в отбитые ложементы для земляных работ, что же касается строевых русских солдат, то откуда же у них могут взяться какие-то крючки и веревки?
Впрочем, и Сакен и Канробер знали во время этой переписки, что <крючки> эти - просто загнутые концы пик и действуют ими по ночам казаки-разведчики.
Когда бы ни приезжал в Балаклаву Канробер, его всегда удивляла и коробила царившая там безалаберность в гавани, совершенно непроходимая грязь, вонь около этих двух сотен балаклавских домишек и в лагере англичан и турок.
Так же было и теперь.
Бухта, самое широкое место которой едва ли доходило до полутораста метров, была совершенно забита транспортами, которые разгружались. Новые осадные орудия были уже на берегу, но рядом с ними громоздились в густой, черной, зловонной грязи и бочонки с ромом, и ящики с зимней одеждой, и мешки картофеля, и ящики с карабинами, и бочонки с соленой свининой и сухарями, и мешки с ячменем - все это в полнейшем беспорядке, хотя много было офицеров при разгрузке, которые, кажется, могли бы установить какой-нибудь порядок, отнестись бережно к тому, что прислано за три тысячи миль и является до зарезу необходимым.
Худые, зеленолицые, оборванные, грязные люди, пригибаясь почти к земле, таскали по сходням, зыбким и скользким, и дальше все эти ящики и бочонки и бросали их в грязь с ожесточением. Конечно, трудно было узнать в этих измученных людях когда-то блестящих по своей форме и хорошо упитанных, тяжелых и рослых английских солдат.
В углу бухты, в воде, лежал привезенный из Синопа лес для постройки бараков; Канробер знал уже, что постройка их затормозилась из-за полного отсутствия гвоздей. Везде в лавчонках, устроенных для нужд английского лагеря, видны были только бутылки - коньяку, рома, виски, даже шампанского. Около них стояли бочки, наполненные пустыми бутылками и горы бутылочного стекла.
Впрочем, в том помещичьем доме, который занимал Раглан с несколькими офицерами своего штаба и своим врачом, было довольно чисто, и на столе в изящной рамке красовался даже портрет леди Раглан, весьма уменьшенная копия с портрета работы талантливого Лоренса. Канробер уже видел его на том же столе не раз и всякий раз думал, что это красивое надменное лицо, показатель сильного характера, годилось бы для актрисы, играющей леди Макбет.
Но Канробер знал от самого Раглана, что умерший давно уже художник Лоренс, человек счастливой внешности и судьбы, писал его жену в пору их медового месяца, лет тридцать назад. Это тогда в ее искусно завитых русых волосах кокетливо горела яркая, пышная роза; это тогда голубой пояс перехватывал ее светло-кремовое платье, не в талии, а гораздо выше, под самой грудью; это тогда тонкий, прозрачный малиновый шарф обвивал прихотливыми складками ее голую полную руку и крупный алмаз-брошь приколот был на низком вырезе ее лифа.