Севастопольская страда. Том 2
Шрифт:
Еще в тридцать первом году, когда холера, в первый раз посетившая Россию, косила население и появилась даже в Петербурге, вызвав известные «холерные беспорядки», Николай приготовился было к смерти и наскоро набросал свое духовное завещание. В сорок четвертом году это завещание было им несколько переделано, развито в тридцать с лишком статей, но оно касалось только распределения того имущества, которое он считал своим личным, между всеми членами его семьи. Он очень подробно перечислял все имения, дворцы, дачи, мызы, деревни, которые после его смерти должны были перейти в собственность его жены Александры Федоровны; Аничковский дворец предназначался
Завещание это представляло собой довольно объемистую тетрадь. В нем не были обделены разными милостями и чрезвычайно многочисленные царские дворцовые слуги вплоть до старых дворцовых гренадеров; но в нем ни слова не было сказано ни о внутренней, ни о внешней политике.
Казалось бы, что с головой ушедший в заботы о «благе» своих подданных, точно так же как и о благе всей Европы, царь должен был бы передать своему преемнику одушевлявшие его идеи во всей их полноте и доказательности не только для сведения, но и для руководства, однако о них-то и не сказал Николай ни тогда, в сорок четвертом году, ни впоследствии, за десять с лишком лет, когда, без сомнения, представлялось ему много случаев вынуть из заветного шкафа тетрадь и ее дополнить… хотя бы одним только пожеланием своему преемнику раскрепостить крестьян.
Имея полную возможность составить свое завещание как царь, он написал его только как первый по своему богатству русский помещик.
Тринадцатое февраля пришлось на воскресенье первой недели великого поста, а в это воскресенье обычно в церквах совершали обряд «проклятия».
Торжественно проклинали вождей народных восстаний — Степана Разина и Емельяна Пугачева — и пели «вечную память» умершим царям.
Но… бывают же иногда такие фатальные ошибки! В Казанском соборе служил обедню митрополит, а лаврский иеродиакон Герман, обладатель единственного в своем роде громоподобного голоса, провозглашал перед амвоном «анафему» и «вечную память».
И то и другое должно было потрясать сердца молящихся. Но вот, — привычка ли тут сказалась, или усталость, или временная рассеянность, — только, втянув воловью шею в жирные плечи насколько мог, багровый от натуги, проревел Герман:
— Благочестивейшему, самодержавнейшему и великому государю нашему Николаю Павловичу вее-ечная п-а-а-а…
Он опомнился, правда, испуганно оборвал свой рев, но певчие на хорах подхватили его и грянули:
— Вечная па-амять!
Митрополит с амвона махал им руками и кричал:
— Многая лета! Многая лета!
Публика в церкви переглядывалась в недоумении. Произошло общее замешательство. Одни из певчих начинали «Многая лета», в то время как другие заканчивали «Вечную память».
Только через несколько дней немногодумный иеродиакон понял, что на него снизошел в этот момент дар пророчества; пока же пришлось ему достаточно претерпеть за этот так некстати свалившийся на его голову дар от разъяренного митрополита.
Пятнадцатого февраля утром Николай начал отхаркивать кровь. Это его испугало.
— Не каверны ли открылись у меня в легких? — спросил
Тот слушал его, но сосредоточенно молчал.
— Что же сказала тебе твоя трубка?.. Каверны? — упавшим голосом повторил Николай.
— Нет, ваше величество, это — не каверны… Это несколько хуже, чем каверны, — решился, наконец, ответить Мандт.
— Еще хуже?.. Что же может быть хуже этой гадости?
— Хуже каверн — паралич легких, ваше величество.
— А он… уже есть? — тихо спросил Николай.
— Пока его нет, и будем надеяться, что не будет, — пробормотал Мандт.
Между тем внимательно следивший за ним огромными на исхудалом лице глазами Николай замечал и в то же время боялся заметить, что он старается скрыть от него какую-то злую правду.
Шестнадцатого февраля второй сын царя, Константин, ведавший морским министерством, очень встревоженный состоянием отца, под руку с женою, в сильный мороз и ветер, пешком отправился из дворца к вечерне в Невскую лавру, чтобы там помолиться усердно о «многих летах» для своего родителя.
Он был вообще благонравен и богомолен, однако идти пешком за пять верст в такой холод — это можно было объяснить только порывом отчаянья, которое в подобном «подвиге» искало для себя выхода.
Между тем петербуржцы, за исключением только придворных, ничего не знали о болезни царя: бюллетени не выпускались; болезнь не считалась очень опасной даже лейб-медиками, полагавшимися на сильный организм Николая.
Эти надежды пошатнулись только 17 февраля, когда начались у больного сильные колотия в области сердца и потом сильный жар и бред. Только тогда консультация врачей пришла к выводу, что положение очень опасное, и решилась сказать об этом наследнику, тот передал это матери, — и ожидание близкой уже смерти главы большой семьи, для которой был выстроен Клейнмихелем Зимний дворец, началось. Оно началось с того же, с чего начиналось подобное ожидание смерти в каждой русской помещичьей семье того времени: с заботы о том, чтобы умирающий успел исповедаться и причаститься, перед тем как перейти «в жизнь вечную».
Весьма искусная в частых своих приготовлениях к смерти (для того, впрочем, чтобы еще и еще возвращаться к жизни земной) Александра Федоровна, стараясь не обеспокоить умирающего мужа слезами, склонилась к его изголовью.
— Друг мой, — сказала она тихо, — ты начал было говеть, но не мог по болезни закончить и не успел приобщиться святых тайн с нами вместе… Но ведь ты… мог бы сделать это и теперь… Святые тайны, они ведь лучшее лекарство от всех болезней.
Сказала и ждала ответа, пряча глаза от мужа. Он же поворачивал голову так, чтобы найти эти глаза — глаза той, которая сорок лет была его женою, — этой истощенной, слабой, как тростинка, женщины, которая тем не менее переживала его…
Он понимал это внутренним чутьем, инстинктом, но это не укладывалось в его сознание. Он отбрасывал тайный смысл ее слов, — этот смысл казался слишком страшен, чтобы его принять. И он отозвался ей;
— Да, я хотел бы закончить свое говенье… но это уж сделаю, когда встану на ноги… Как могу я приступить к такому великому таинству, лежа в постели, неодетый?..
Это была уловка искушенного дипломата, когда-то руководившего всею внешней политикой России. Но теперь шел вопрос не о Франции или Англии, не об Австрии или Турции, не о войне, в которой могли бы погибнуть сотни тысяч людей, а о собственной личной жизни, к которой приближалась со своею тривиальной косой смерть.