Севастопольская страда. Том 2
Шрифт:
— Две тысячи?
— Да-а, не очень много, конечно, однако порядочно… А Камчатка сама даже и не отбивалась, — там еще и орудий не успели поставить… Только вчера амбразуры прорезали для двух батарей. Наши матросы за них за всех отстреливались. Конечно, с Волынского и Селенгинского редутов тоже пальба здоровая была, да ведь и там тоже моряки у орудий… У нас ведь везде после отката орудия так и командуют по-флотски: «Орудие к борту!»
— О-о!.. «Орудие к борту!» — повторил отец сияя.
— «Орудие к борту!..» А когда вызывают по тревоге из землянок, кричат: «На палубу!»
— «На
— Разве я тебе не говорил этого раньше?.. Дежурных у нас никаких не знают, как в пехоте, — у нас «вахтенные». А если раненый солдат заведет голос, его сейчас же матрос оборвет: «Чего завел волынку? Чтобы француз тебя такого услыхал да подумал бы, что бабы у нас на бастионе? Ты лежи себе да молчи, пока на перевязочный не доставили. А там уж ори себе на здоровье, — там теперь есть кому тебя слушать: милосердные сестрицы этими делами занимаются!»
Сказав это, Витя перевел глаза на «иволгу», не обиделась ли, взял ее похудевшую руку, погладил нежно и добавил улыбаясь:
— Насчет сестриц милосердных это они, конечно, «шуткуют», а сами, — видал я на перевязочном, — готовы не пить, не есть, только бы к ним сестрица подошла… Один уж почти умирал совсем, — выше колена ногу ему Пирогов отпилил, да что-то неудачно: гангрена началась, — так вот он говорил: «Сестрица, вы хотя мимо меня пройдитесь только, вроде как вы бы на Приморском бульваре гуляете, а я бы, например, будто боны на якорь в бухте ставлю, а сам на вас дивлюся не в полный глаз…»
— Это какой же сестре он так говорил? — очень живо, как и не ожидал Витя, спросила Варя.
— Да не узнавал я фамилию, признаться… Она уж и немолодая, только очень ко всем раненым внимательная.
— Не здешняя? Из приезжих?
— Из приезжих… Из пироговских…
— А твою рану кто перевязывал?
— Ну-у, мою!.. У меня какая же там была рана — пустяки! — покраснел Витя. — Стал бы я тоже свою рану давать сестре перевязывать… Мою, конечно, фельдшер.
— А кто же, кто же там… командиром кто… на Камчатке? — с усилием спросил отец.
— Кто? Сенявин, капитан-лейтенант.
— Се-ня-вин!.. А-а!.. Это вот хорошо… очень, да… Сенявин!.. Это он… природный моряк, как же-с… Он там будет… держать вот как — Сенявин!
И старый Зарубин сжал руку — всю из сухожилий, хрящей и синих вен — в трясучий кулак, стараясь наглядно показать сыну, как способен будет держать этот новый сухопутный корабль — «Камчатку» — потомок старого известного адмирала Сенявин.
При этом глаза отца, — отметил Витя, — блистали так же остро и ярко, как остатки стекол в окне, разбитом залетевшим осколком снаряда. Витя даже поглядел для проверки впечатления на это окно, а мать, заметив его движение, проговорила, жалуясь:
— В кабинете на стуле лежит сокровище-то это… Вот уж мы перепугались тогда, — это ведь ночью случилось!.. И далеко же от нас разорвалась, проклятая, — у Микрюкова в саду, — а к нам вот долетело…
Ведь если бы кто из нас стоял тогда около окна, — по-ми-най как звали!..
Спасибо, мы уж все спать тогда легли.
Маленькая, синеокая, с беленьким вытянутым личиком, Оля пристально наблюдала, когда
— А там, на ба-сти-оне на твоем, тебе, скажешь, не страшно, а? Совсем не страшно? — спросила она, глядя на него в упор.
Витя притянул ее к себе, взял за плечи, потрепал выбившиеся из маленькой косички мягкие белые волосы и ответил к ее удовольствию:
— Нет, брат, каждый день бывает страшно.
— Ага!.. Вот видишь! — торжествовала Оля.
— Каждый день бывает страшно, — повторил Витя, — потому что каждый день повадился к нам на бастион приходить один пьяница, бывший кучер, с такою вот девчушкой маленькой, как ты… Приносит он к нам продавать франзоли, — целую корзину на солдатском ремне белом через плечо, а девчушка эта получает за него деньги и прячет к себе в мешочек, а иначе «тятька пропьет»… Конечно, мать ее франзоли эти печет, мужа своего пьяницу посылает их продавать, а девчушка с ним для контроля… Вот за нее-то мне всякий раз и бывает страшно: вдруг заденет ее осколок или пуля, много ли ей надо?
— А если… если заденет, ты будешь плакать? — очень тихо и очень серьезно спросила Оля, и Витя ответил ей так же тихо и так же серьезно:
— Буду.
Капитолина Петровна, чуть только речь коснулась франзолей, осведомилась, почем они там, на бастионе, покупают франзоли, почем бублики, пирожки, оладьи и почем со штуки моют им там белье матроски с Корабельной. Она была в цепкой власти пугающего ее не менее бомбардировок крутого повышения цен на все в ежедневном домашнем обиходе. Отец же Вити жил больше мелочами боевой обстановки, примеряя их к воспоминаниям о своем прошлом, о сослуживцах-моряках, о командирах…
— Ну, а как там, а… Владимир Иваныч как?.. Ничего, здоров, а? — спросил он об Истомине.
— Владимир Иваныч наш как был, так и есть, — весело отозвался Витя. — Змей-горыныч о семи головах! Так его солдаты прозвали, не я… «И что это, говорят, за адмирал такой, чистый Змей-горыныч о семи головах! Где самый кипяток кипит, он туда и лезет!» Я понимаю, на корабле от снарядов не спрячешься, некуда прятаться, а ведь на бастионе вся земля вдоль-поперек изрыта: где траншея, где боскет, где целый блиндаж, — на каждом шагу есть прикрытие… А Владимир Иваныч все думает, что он и в самом деле на палубе: станет с трубою на самом открытом месте и рассматривает, что у противника… Противник же тоже имеет трубы и подымает, конечно, пальбу.
Около него уж нескольких адъютантов подстрелили, а он сам только один раз ранен был, только легко, вроде меня, да раз, говорят, контужен, тоже легко, с ног не свалился… Говорят, у всех французских офицеров амулеты какие-то есть необыкновенные, — может, и у нашего Истомина такой амулет?
Только ведь чепуха же, должно быть, все эти амулеты.
— Иконка, должно быть, материнское благословение, — сказала Капитолина Петровна. — Вот и насчет «Трех святителей» говорят, почему он не тонул тогда: икону забыли снять явленную, он и стоял, а потом вспомнили, сняли — сразу пошел ко дну.