Сфагнум
Шрифт:
— Прикинь! — ликовал продавец и делал все громче. Он пританцовывал у себя в кресле, щерясь во весь рот. Глуск тонул в кипучей «Весне».
— Нет, стоп! — оборвал его Шульга. — Мне, понимаешь, надо, чтобы баба пела. Там текст такой жалобливый. «Приди, милый», хуе мое. Баба обращается к ветрам, птицам, ручьям. Приди, типа, милый. А он, блядь, не приходит. Как в жизни, понимаешь? И там сначала медленно, а потом так тынь, тынь, тынь, тынь и — грустно, просто пиздец! Просто душу выворачивает.
— Знаешь что! — продавец выключил Ванессу Мэй. — Иди на хуй отсюда! Ишь ты! Тынь, тынь, тынь! На хуй иди! Не знают, что им надо, и ходят тут, блядь! Шульга вяло подумал, не ударить ли продавца
Автостанция выглядела заброшенной. Ветер безвольно болтал входные двери и швырял пригоршни пыли в циферблат больших квадратных часов, остановившихся навсегда десять лет или десять минут назад: времени для них уже не существовало, как не существует времени для умершего, воды или скелета сгнившей машины. Лакированные фанерные листы, которыми когда-то было отделано здание изнутри, набрали влаги и покоробились. Ряды из желтых пластиковых стульчиков щербатились прорехами: кто-то утащил сидения себе на дачу, а может быть, они просто сломались. Внутри пахло восьмидесятыми. Это был запах сельского магазина, запах волос пятидесятилетней учительницы географии, запах растворимого кофейного напитка, продававшегося в советских универсамах. Или нет, даже не так: запах из старой банки этого самого кофе, банки, случайно найденной на бабушкиной кухне.
Два пьяных крестьянина под пожелтевшим расписанием выясняли, в каком году перестал ходить автобус на Зданьковичи, и были в этом выяснении близки к первым ударам по лицу. В окошке сидела женщина, статью и макияжем напоминавшая стандартный портрет с заводской доски почета.
— Один билет до Минска, — попросил Шульга, и сам поразился тому, как громко его голос грянул в пустынном сооружении.
Женщина, не меняя положения торса, прически, головы, сделала пассы руками, и в окошко выпал проштампованный кусочек картона. Шульга задумчиво прошелся по вокзалу, поднялся на второй этаж, заброшенный, как актовый зал в зоне отселения. Подергал ручки у отключенного от сети игрового автомата, постучался в пластиковые двери закрытого еще при Горбачеве кафе «Восток». На полу был расстелен картон, и спал счастливым сном индийского святого мужчина, который в городе был бы бомжом, а здесь сходил за не доехавшего до своей деревни крестьянина. Шульга переступил через него и спустился по лестнице прямо на улицу, на перрон.
Ветер налетал порывами и швырял песок в лицо, заставляя щуриться, отворачиваться, тереть глаза. До отправления оставался час. Он уселся на скамейку под разваливающихся от времени янтарным навесом, прикрыл глаза и стал ждать. В его душе было пусто, в ней стало как будто слишком много места. Как в аквариуме, из которого достали всех рыбок.
Эта история имела все шансы закончиться вот здесь: герой потерял своих друзей, расстался с возлюбленной и ждет автобуса, который увезет его в неизвестность. Закончить ее можно было бы еще раньше — там, где Шульга безуспешно пытался найти арию Чечилии Бартолли из утраченной оперы Антонио Вивальди — мелодию, которая заставила его плакать тем вечером, когда он встретился с Настеной. В этом случае роман можно было бы понять как текст о любви. Однако этот текст — не о любви. Он — о жизни.
А потому проследим за Шульгой еще десять минут, увидим, как на стоянку автобусов медленно вползают милицейские «Жигули», за
— Хули тут сидим, — наконец, сказал Андруша, крутя торсом по сторонам. Он как бы не спрашивал, он обозначал проблему.
— Автобуса жду, — неспокойно объяснил Шульга. — Вот билетик.
— Хули сидим тут, — произнес милиционер громче.
— А где мне сидеть? — не понял Шульга. — Там внутри душно.
— Документы, — перешел Андруша к делу.
Шульга протянул ему паспорт, предупредительно развернув на странице с фотографией. Сержант внимательно пролистал документ, убедился в том, что прописка у гостя не глусская, и сложил его в нагрудный карман своего кителя.
— Эээ, — попробовал выразить недоумение Шульга.
— В машину, — было приказано ему.
— Почему? — удивился пассажир. — У меня билет на Минск. Я автобус пропущу!
— В машину! — крикнул милиционер и с размаху ударил по лавочке дубинкой. Звук получился очень громким, хлестким, как будто щелкнула плеть у пастуха. Шульга инстинктивно вскочил, но в машину идти не хотел.
— На каком основании? — спросил он тихо. — Что я такого сделал? Я сидел, никого не трогал.
Андруша белобрысо улыбнулся и ткнул Шульгу ручкой дубинки в живот. Удар с виду был не сильным, но Шульгу переломило пополам.
— Неповиновение! — сказал сержант, добавив дубинкой по спине — от души, с оттягом. — Сотрудникам! Внутренних органов! При исполнении ими! — следующий удар был под колени, и Шульга рухнул на землю плашмя, лицом на асфальт, ударившись зубами о твердое и выплюнув кровь изо рта. — Профессиональных! Обязанностей! Милиционер взял Шульгу за шиворот, приподнял над землей, поставив на колени. Ткнул коленом в левую почку, выломал руку, которой задерживаемый пытался опереться на землю, отвел ее за спину и застегнул наручники на запястьях. Поднял за скованные руки и повел в машину. В его поступи и движениях была отточенная красота, целеустремленная решимость, как будто он действительно знал, за что задерживает Шульгу, как будто им, Андрушей, руководил фатум, выбиравший его руками, его волей — кого оставлять млеть под солнцем и щуриться от несущего пыль ветра, а кого — нет.
— Я ни в чем не виноват! — громко закричал Шульга разбитым ртом, пытаясь заставить небо, землю, вокзал, облака, стрижей, прохожих, клены — прийти ему на помощь. Но вселенная была равнодушна. Во вселенной наблюдались все признаки баланса, равновесия и гармонии.
— В участке разберемся, — заверил Андруша и, придав телу задержанного необходимое ускорение, забросил его на заднее сиденье «Жигулей».
Ласточки метались совсем близко от земли, а это означало, что к вечеру, наверное, пойдет дождь.