Шальная звезда Алёшки Розума
Шрифт:
Ещё вчера Горгий скорбел бы о смертном грехе, молился о заблудшей грешнице и невинноубиенном чаде её, кое, некрещёное, неприсовокуплённое к лону церкви, по прегрешениям матери обречено на вечность в аду, плакал бы и взывал к Господу о сострадании, но не стоял перед страшным выбором, перед которым очутился сегодня.
Вечор, когда после всенощного бдения Горгий готовился к утренней службе, его вызвали в гостевой корпус. Там иногда останавливались паломники или родственники черниц, приезжавшие их проведать. Горгий удивился, но отправился в гостиницу.
Человек, встретивший
Однако господин недоумения не выказал, подошёл под благословение, облобызал Горгию руку, а после сказал:
— Пойдёмте-ка, батюшка, прогуляемся вкруг стены по холодку… Дело у меня до Вашего Преподобия. Важное дело. Государево.
Незнакомец отрекомендовался начальником Тайной канцелярии, генералом Андреем Ивановичем Ушаковым, суть же беседы состояла в том, что от лица императрицы Горгию было приказано нарушить тайну исповеди, немедленно доложив оному Ушакову о любом тяжком грехе, а не только о государственной измене или злоумышлении на жизнь и здоровье государыни, как предписывал петровский указ. Приказание это относилось к четырём знатным паломницам, прибывшим несколько дней назад в обитель — царевне Елизавете Петровне и трём её фрейлинам.
Горгий был монахом, почитай, всю свою жизнь. Постриг принял семнадцати лет от роду — тогда ещё это дозволялось без ограничений. Это потом государь Пётр Алексеич запретил постригаться молодым, здоровым мужчинам. И ни разу за своё долгое монашество он не стоял перед столь страшным выбором: погубить душу или принять муку телесную. Лютую муку, он знал…
Генерал Ушаков намекнул на это вполне прозрачно: «Не забывайте, ваше преподобие, что ждёт ослушника воли Её Величества. Мне бы не хотелось встретиться с вами в стенах моей конторы…»
Древние великомученики на смерть за Господа с радостью шли, а он, Горгий, слаб… Немощен не только телом, но и духом. А о душе думать в первую очередь надобно… Что тело? Тлен. Оно и так не сегодня-завтра в гроб ляжет. Стыдно монаху печься о бренной плоти. Но как же страшно, Господи… Помилосердствуй! Пронеси мимо сию чашу скорбную…
Потирая ладонью грудь под ветхой, местами залатанной рясой, отец Горгий уткнулся лбом в покрытые сукном доски пола.
– ----------------
[124] Епитрахиль, поручи, подризник — предметы богослужебного облачения священника.
[125] Доносить
[126] По указу Петра Первого священник, узнавший на исповеди о совершённом или готовящемся государственном преступлении, был обязан донести о том в Тайную канцелярию.
* * *
Двое мужиков с заросшими бородой рожами, по виду чистые варнаки[127], держали Алёшку за руки, ещё один ухватил за повод Люцифера. А четвёртый, уперев руки в боки, вышел из-за деревьев со стороны перегороженной бревном дороги.
«Коня отнимут», — с ужасом подумал Алёшка. Больше взять с
— Лука, глянь, — гнусаво протянул тот, что держал его слева, — тот ли гусь? Сказывали, гофмейстер, а этот виду холопского… Эй ты, как звать-величать?
И на Алёшку пахнуло смесью перегара и ядрёного лукового духа — аж дыхание перехватило.
— Да он это, — протянул четвёртый из ватажников, подойдя вплотную и рассмотрев схваченного. — Всё как говорено: чернявый, рожа смазливая, от каких бабы млеют, и долговяз, аки верста коломенская. А что одет не в барское, так ему этак, поди, сподручней, поскольку мужицкого корня.
— Да ну? — усомнился правый и сунулся пленнику в самое лицо, вновь обдав волной луково-чесночного амбре. — Ишь ты! Корня мужицкого, а девок, стало быть, дворянских портит… И ничё, не гнушаются оне?
— Бабы, — гугнивый головорез презрительно сплюнул, — на передок слабы.
— Ты женат, тебе видней, — заржал стоящий справа.
— Заткни рот онучёй[128]! — рявкнул левый свирепо и зачем-то ткнул Алёшку кулаком в бок.
— Хорош лясы точить! — рыкнул тот, что стоял подбоченясь, как видно, вожак. — Кончать надо. — И обратился к Алёшке почти ласково: — Ты, мил человек, коли возжелаешь, можешь молитовку прочесть, мы не звери, погодим…
И тут Алёшка понял, что его сейчас станут убивать. Отчего-то мысль эта не поразила, не напугала, а огорчила. И даже не то, что сей момент кончится жизнь, которой прошло ещё так мало, и не то, что путь ему, многогрешному, прямиком в ад, а то, что больше не увидит её. Свою звезду. Свою любовь. Елизавету.
— Ну как знаешь, — усмехнулся главарь и потянул из-за пояса рукоять кистеня[129]…
Что произошло дальше, Алёшка не понял: слева позади плеча вдруг дико взвыл третий мужик — тот, что держал Люцифера. Все, включая самого Алёшку, на него обернулись — тот прижимал к груди левую руку с короткой окровавленной культяпкой вместо указательного пальца, из которой хлестала кровь. И словно в тягучем ночном кошмаре, Алёшка увидел, как сверху на него надвигается огромная вздыбленная чёрная туша и занесённые для удара копыта. Оба татя, державших его за руки, с воплями шарахнулись в разные стороны, а сам он упал на колени, оказавшись под конским животом. Люцифер завертелся над ним на одном месте, послышался смачный чавкающий звук, и один из разбойников отлетел, отброшенный ударом заднего копыта. Выскользнув из-под лошадиного брюха, словно подброшенный невидимой рукой, Алёшка взлетел в седло, и Люцифер рванул вперёд.
«Там же дерево», — промелькнуло в голове, но конь уже взвился в воздух. Обхватив его за шею, Алёшка старался удержаться верхом — без стремян и повода приземление получилось жёстким, от удара он чуть не вылетел из седла, свалился на правый бок, кое-как зацепившись ногой за седельное крыло, ухватился за гриву и кулём повис на конской шее. Совсем рядом мелькали передние копыта, между ними мотался висящий повод, правое стремя больно било по ноге. По спине хлестали ветки, сзади слышались быстро удалявшиеся крики.