Шалтай–Болтай в Окленде. Пять романов
Шрифт:
Ну да, он бродяга, решила она. Но образ бродяги слился в ее представлении с веселым лицом Тома Сойера, отправляющегося в путь с узелком на палке через плечо, уместив все свое имущество в — что же это было? — красный носовой платок, такой большой, из тех, которыми пользовались нюхальщики табака. Танцующего на дороге… С голубыми глазами и открытой улыбкой. Поющего, болтающего, мечтающего, скачущего на одной ноге.
И, между прочим, собака не сдохла. Вирджиния глаз с нее не спускала, опасаясь, не подложил ли бомж в сэндвич яду. Или она боялась микробов? Давно это было, уже точно и не вспомнишь.
Обложенный коробками, Роджер Линдал продолжал что–то рассказывать. Она стала слушать. Речь шла о телевидении. В послевоенном мире телевидению
Берега Потомака заросли жестким, как щетка, кустарником; суша, не обрываясь, гладко подходила к самой воде. Река, разливаясь, добиралась до корней деревьев. Даже птицы планировали на уровне глаз летя в сторону Атлантики или на запад, в глубь лесов. Когда–то она бегала по берегу заброшенного канала, шлюзы которого были закрыты уже лет сто. Деревянные балки разрушались водорослями, а в запертой воде сновали тысячи крошечных рыбок. Они тут и родились, решила она тогда, вглядываясь в воду с высоты. Каким глухим было это место, даже тогда. Заброшенным. Теперь здесь водились только самые прожорливые живучие существа: сойка, крыса, рулившая на плаву хвостом. И все они были беззвучными, кроме разве что сойки, да и та, прежде чем крикнуть из зарослей ежевики, должна была удостовериться в своей полной безопасности. Вирджиния шла с матерью по треснувшим доскам канала. Когда они дошли до железнодорожного пути — его скрывала трава — и наткнулись на шпалы, мать разрешила ей идти по колее: поезда не ходили, или их было совсем мало. А если бы и появился поезд, она услышала бы его за час. Рельсы шли под корявыми деревьями, а потом пересекали ручей. Вода под эстакадой была грязно–коричневой, мутной, застойной.
— Если появится поезд, — говорила мать, переводя Вирджинию через эстакаду, — можно будет прыгнуть в воду.
Ступая широкими шагами, мать довела ее до другого берега. Там снова пошли деревья.
— Здесь воевали, — сказала мать.
Тогда Вирджиния очень смутно понимала это — ей было восемь или девять лет. Она представляла себе какую–то войну, без людей, какие–то бои в кустах ежевики. Потом мать рассказала ей о Потомакской армии. Один из дедов сражался в армии Макклеллана в долине Шенандоа. Ее они увидели тоже: горы Голубого хребта и саму долину. Они проехали всю долину на машине. Горы высились островерхими конусами, каждый стоял отдельно от других. Можно было видеть машины на их склонах, взбиравшиеся по серпантину к вершинам. Она боялась, что ее тоже туда повезут. Через некоторое время
Мать все–таки поселилась в Мэриленде, купила двухэтажный каменный дом с камином и стала считать себя принадлежащей к местному сообществу. Город оказался спокойным. На закате по улицам маршировал оркестр из Учебного манежа Гвардии. Его шумно приветствовали дети, в том числе и Вирджиния. Мать же оставалась дома — читала в очках, куря сигареты. Это была довольно полная, но крепкая уроженка Новой Англии, которая жила в городе южанок — все они были ниже ростом, говорливее и куда громогласнее. Вирджиния помнила, как голос матери перекрывался резкой речью мэрилендцев, и за те почти двадцать лет, что они прожили в Мэриленде, вплоть до этой осени 1943 года, манеры и привычки матери нисколько не изменились.
— Давай остановимся, — предложила она Роджеру Линдалу.
— Это Рефлекшн–Пул [148] , — сообщил он ей.
Она засмеялась, потому что он ошибался.
— Это не он.
— Ну как же. Вон, там вишни растут. — В его глазах приплясывал невинный огонек лукавства. — Он самый.
Он убеждал ее, дружески просил поверить ему на слово. Да и какая разница?
— Ты будешь моим экскурсоводом? — улыбнулась она.
148
Рефлектинг Пулв Вашингтоне.
— Ну да. — Он напыжился, но продолжал поддерживать шутливый тон. — Так и быть, покажу тебе эти места.
Это место, Приливной бассейн, принадлежало ей. Частица ее детства жила здесь. И она, и ее мать любили Вашингтон. После смерти отца они ездили сюда вдвоем, обычно на автобусе, шли по Пенсильвания–авеню к Смитсоновскому институту или Мемориалу Линкольна, гуляли у Рефлекшн–Пула или вот здесь, особенно часто здесь. Они приезжали в столицу на цветение сакуры, а как–то раз были на катании крашеных яиц на лужайке перед Белым домом.
— Катание яиц, — произнесла она вслух, когда Роджер припарковался. — Его, кажется, отменили?
— На время войны, — сказал он.
И еще… девочкой, когда был жив отец, ее привозили посмотреть парад, на котором проходили маршем ветераны Гражданской войны — она видела их, хрупких, высохших стариков в новенькой форме; они шли, или их везли в инвалидных колясках. Глядя на этих людей, она вспоминала про холмы, ежевику на берегу Потомака, заброшенную железнодорожную эстакаду, сойку, беззвучно пролетевшую мимо нее. Как таинственно это было!
Гуляя, оба они продрогли. Поверхность Приливного бассейна покрылась рябью, с Атлантики принесло туман, и все посерело. Деревья, конечно, уже отцвели. Земля проседала под подошвами, кое–где дорожку покрывали лужи. Но пахло приятно: она любила туман, близость воды и запах земли.
— Холодновато, однако, — поежился Роджер.
Медленно шагая по гравию, засунув руки в карманы и опустив голову, он пинал перед собой камешки.
— Я привыкла, — сказала она. — Мне нравится.
— Твоя родня здесь живет?
— Мать, — ответила она. — Папа умер в тридцать девятом.
Он понимающе кивнул.
— У нее дом в Мэриленде, недалеко от границы. Я вижусь с ней только по выходным. Она почти все время у себя в саду работает.
— Выговор у тебя не мэрилендский, — заметил Роджер.
— Да, — согласилась она, — я родилась в Бостоне.
Повернув голову, он уставился на нее сбоку.
— А знаешь, откуда я родом? Угадаешь?