Шатровы (Книга 1)
Шрифт:
Теперь Володя Шатров любое солдатское письмо читал внятно, истово, стараясь даже и в самом голосе выразить, передать всю ту неизбывную душевную боль, всю ту смертную тоску солдата, что рвалась из каждой строки.
И солдатки плакали, слушая его чтение. Да и у самого-то чтеца голос иной раз нет-нет да и захлебнется слезами; смолкнет вдруг отрок, закусит губу и отвернется в сторону.
И за одно только это как же и полюбился он наезжавшему на шатровскую мельницу народу: "Младшенький-то у них вроде бы душевнее всех будет!"
С тех пор и повелось в солдатских семействах окрестных деревень, что едва только засобираются
…Володя дочитывает письмо Ефросинье Филипповне. Он сидит на тугих, с пшеницею, мешках помольского воза. Она стоит здесь же, возле воза, опершись на грядку телеги, обопнувшись мощной, в коротком мужском сапоге ногой на ступицу колеса. Дородная и красивая. Цветастый платок откинут на плечи. В черных, гладко зачесанных волосах поблескивают искусственные жемчужинки рогового узорчатого гребня. Стоит — слушает давно уж ей знакомое письмо и, сощуриваясь, глядит куда-то далеко-далеко, словно бы видны ей те грязные, вонючие рвы среди Пинских болот, именуемые окопами, где обломком химического карандаша наскреб ей свое жалостное послание ее Митрий.
Вкруг ее воза теснятся и другие помольцы. Есть и уволенный вчистую, и тем безмерно счастливый, солдат на деревянной ноге. Толстая, неуклюжая, похожая на окорок деревяшка лоснится, как воском натертая. С ним — дочка, девочка лет двенадцати: помогает отцу в помоле.
В знойном, безветренном воздухе долго не расходится махорочный дым, перемешанный с запахом сена, дегтя, навоза, лошадей.
Все слушают, боясь даже кашлянуть.
— "Дорогая моя супруга Фрося! Люблю тебя всей душою, больше никак. Люблю, люблю! Эх, Фрося, как бы да ты сама научилась читать! А то вот и хочу написать тебе душевные слова, а как вспомню, что чужие люди станут тебе читать, и горячее слово мое стынет! Учись, Фросенька, хоть немного…"
Дородная красавица усмехнулась, качнула длинными серьгами:
— Вот только и времечка у меня, что в школу с Настькой ходить грамоте учиться! День-деньской всю мужицкую работу буровишь, да и ночью покоя нет… Выдумает же!
Выждав, когда она умолкнет, Володя продолжает читать:
— Еще сообщаю Вам, моя дорогая супруга Фрося, что были во многих боях, но безо всякой страсти, и до сего дня милует меня господь и от шрапнели, и от гранаты, и от злой немецкой пули. Но супроти нас враг стоит смешанный: австрийцы больше, но с добавкою немцев. Австрийцы послабее… А кто на германской фронт отправлен, так уж…" Конец строки густо заляпан черной тушью. Володя поясняет:
— Это военный цензор вычеркнул.
Солдат на деревянной ноге хрипло, презрительно рассмеялся, сплюнул: — Видать, с пьяных глаз, паразит, черной-то краской ляпал: чо тут не догадаться: кто на германской фронт отправлен, так уж давно и в живых нету.
Молчание. Кто-то из женщин горестно, громко вздыхает.
— Читай дале, — приказывает Володе солдат, словно бы это его письмо.
Володя
— Можно разобрать, только не всё…
— Давай, давай…
Мальчуган с преткновением, словно бы по складам, читает:
— "…то мы, окопники, скажем свое слово… Не наша война…" А дальше опять заляпано черным — не разобрать…
Он виновато протягивает письмо солдату на деревянной ноге: посмотрите, дескать, сами, что дальше не разобрать!
Но солдат отстраняет его руку с письмом. Сквозь угрюмую, злую думу на лице у него, как свет солнца сквозь тучу, вспыхивает радость глубочайшего душевного удовлетворения. И, хитро и весело метнув оком толпе мужиков: — понимай, мол! — он говорит Володе уже совсем другим голосом — голосом вдруг осознанной силы и уверенности:
— А нам дальше-то и так понятно: не наша война — она и есть не наша. А окопник, наш брат, он-таки скажет свое слово! Читай дале, отрок! А то, вишь, Ефросинье Филипповне нашей не терпится!..
Он произносит эти слова, весело глянув на солдатку.
Володя дочитывает письмо:
— "Дорогая моя супруга Фрося! Все ли с Вами благополучно? Уж который раз вижу я такой сон: будто я домой прибыл, и детки подходят ко мне. А тебя я зову, и ты не идешь ко мне. Из боев кровавых не выходим, Фрося. Не последнее ли это мое письмо? Миру скоро не ждите. Самый разгар войны. И не верьте! Как вздумаю о вас, так сердце коробом и поведет. Постоял бы хоть под окошечком у вас — посмотрел…
А письмо Ваше, что Настенькиной рукою писано, завсегда ношу при себе, против сердца. А сперва, по конверту, не догадался, что это ее, птенчика нашего, рученька старалась-выводила. А как распечатал — тогда только понял. И вот смотрю, шевелю губами, а голосу не стало: слезами перехватило. А товарищи мне: "Что с тобой, что с тобой? Дома ладно ли все?" А я только рукой мотнул и отдаю письмо: нате, мол, читайте. Они мне и прочитали… Фрося, терпи, не одна ты маешься! Дорогая Фросень…" Но осталось недописанным ласковое, из-под самого сердца солдатского вырвавшееся имечко, и даже призачеркнуто. А вместо него — снова сурово-супружеское, по имени и по отчеству: "Уважаемая наша супруга, Ефросиния Филипповна! Настоящим прошу я Вас и приказываю своей нерушимой супружеской властью. У нас ходят слухи, что и в наши деревни пригонят пленных австрийцев: в работники к солдаткам. И якобы находятся такие солдатки. Но ведь это есть наши враги, только в плен забратые. Они нас убивают — каждодневно и беспощадно, а мы их обязаны убивать — за веру, царя и отечество, потому — война! А солдатки эти, некоторые, берут их к себе и говорят, что он будет работать на ее хозяйстве, и пахать, и сеять…"
Тут кое-кто из стоявших поблизости мужиков не приминул отозваться на эти слова грубовато-горестной шуткой:
— Вот-вот, он тебе вспашет и засеет!
— А урожай Митрий твой станет собирать, как с войны придет!
У Ефросиньи зарделись яблоки-щеки, сверкнула на мужиков глазами:
— Ой, да будет вам, бесстыдники бородатые! Хоть бы их постыдились! Она кивает на Володю. — Читай, Володенька, читай, не обращай ты на них внимания, на дураков старых!
Но как раз в это время к возу протолкалась шатровская горничная Дуняша, высокая, смуглая и худая, похожая на цыганку. Она запыхалась от бега.