Шатровы (Книга 1)
Шрифт:
Все в нем пришло в какое-то тоскливое смятение от беседы с Матвеичем. Словно бы все в жизни — каждый предмет, явление, человек вдруг были вывернуты перед ним наизнанку. И какая же суровая, безрадостная была эта изнанка! Плакать хотелось!..
На что бы только ни взглянул он теперь — в сознании тотчас же начинало гвоздить: вот лошадь, ходок, сбруя, — ну где, где тут его прибавочная стоимость? И уж начинал было поднимать голову, мысленно возражать Кедрову. Ан, вдруг оказывалось, что и здесь — в лошади, в хомуте, в ходке и даже в подсолнухах, высившихся поодаль дороги, — всюду затаилась эта прибавочная
"Так, так… Ну, а если это взять или вот это?.." Мысль изнемогала бросил!
Но еще страшнее, еще безотраднее то, что сказал ему этот человек о войне с немцами. Значит, не за справедливость воюем, не за братьев-славян! Как он сказал? Да: ручьи крови солдатской, они в подвалы банков стекают и там оборачиваются военной наживой банкиров и капиталистов — акциями, сверхприбылью, золотом. Воюем, значит, за новые рынки для сбыта ихних товаров, да чтобы грабить и угнетать чужие народы. А и по приказу французских и английских капиталистов, за ихние миллиардные займы, за их прибыли, за захват новых колоний! Стало быть, и Степан погибает за это, и его крови ручеек стекает в подвалы банков! "Разъединение и одурачение рабочих… Шовинистический вой продажных писак…" И о государстве тоже страшно сказал: "Государство, друг мой, есть понятие классовое: это — машина насилия одного класса над другим, богатых над бедными, капиталистов над рабочими, над всем трудящимся людом". Так, значит, и Россия наша — она тоже орудие эксплуатации?!
И еще одно мучительное для него воспоминание не выходило из его воспаленной головы.
В конце их беседы, видя, как подавлен и ошеломлен юноша, Кедров сказал ему:
— Только очень прошу тебя, Константин: обо всем, что я говорил тебе сейчас, никому ни слова! Ни даже Арсению Тихоновичу. А то большие беды навлечешь на мою голову. Прямо скажу: погубить можешь!
Костя вскочил пылая. Оборотился в передний угол, к неугасимой лампадке и киоту, и уж занес было крест над собой, готовый истово перекреститься.
— Матвей Матвеич, вот я перед святыми иконами поклянусь!
Кедров остановил его руку:
— Ну, ну, зачем это? Твое слово для меня больше значит.
Ужасом опахнуло его душу от этих кощунственных слов:
— Да как же это?! Вы… не веруете?
— Нет, Костенька, не верую… с такого вот возраста примерно. Матвей Матвеевич показал рукою чуть выше пояса: — Лет с восьми.
— Но как же это? Вы же тогда…
— Ты хочешь сказать, не мог тогда понимать ничего такого? Нет, друг мой, понял. Да еще и как!
И рассказал ему удивительную историю из времен раннего своего детства.
Только что отдали маленького Матвейку тогда в школу. Но в первую же зиму простудился, тяжко заболел. Долго, с распухшими, укутанными ватой суставами, прикован был к постели — боялся пошевельнуться из-за боли. Уж кто-нибудь из старших переворачивал его, если надо было повернуться.
Одно утешение у больного мальчугана было: старый друг — кошка. Подойдет к его кровати, подымет мордочку и мурлыкнет вопросительно: дескать, можно к тебе? — Можно, Мурка!.. Тотчас вспрыгнет и примостится либо под больной бок, а либо к тому коленку, которое сильнее болит, словно бы знает; и как живая грелка: сразу легче.
Однажды в доме возле больного Матвея никого не было. Забылся он под мурлыканье кошки. Вдруг слышит: мягкий внезапный стук — это кошка спрыгнула с кровати на пол. Очнулся, открыл глаза, повернул голову смотрит. И оцепенел.
Откуда-то, из незаметной щелочки в полу, выникнул малюсенький мышонок. Поднял рыльце, понюхал, блеснул своими черными бисеринками-глазками, хотел… но в этот-то миг как раз и закогтила его метнувшаяся с кровати кошка. Но не умертвила, а только выпущенными из мягкой лапы кривыми когтями притиснула его к полу.
Мальчик замер. Он думал, что мышонок уже неживой, что кошка сразу умертвила его. Однако нет: вот она попривыпустила беднягу и даже отвернулась, будто бы и не смотрит: беги, спасайся, глупый малыш, очень-то ты мне нужен!
И малыш пошевельнулся… еще, еще и вдруг побежал, побежал… На виду, на беспощадной голизне пола, бегал он, суясь туда и сюда. Но та незаметная щелочка, из которой выникнул несчастный, она отрезана была от него кошкой. С расчетом, видно, старая села так, чтобы некуда было ее жертве спастись…
Дала побегать ему в этом смертном ужасе безысходности и даже зажмурилась: не вижу, мол, дремлю, пользуйся!
И вдруг новый хищный взмет, и опять закогтила и прижала к полу…
И тогда Матвейка зашикал, закричал на нее. Но где там!.. Прежде, бывало, он командовал ею, все равно как собачкой. Даже отец смеялся: "Она у тебя, Матвей, — кот ученый!.." А вот тебе и «ученый»! Услышав его окрик и шиканье, только схватила свою жертву в зубы и ощерилась, завыла угрожающе: "Не подходи, не тронь!.." И страшен, страшен показался больному ее вид в эти мгновения!
Он попытался привстать на постели, но от страшной боли в суставах застонал и откинулся.
И крупная слеза ударилась о подушку…
А о н а еще долго так тешилась. Но вот замученный, измятый ею мышонок, снова ею отпущенный, уж и шевелиться перестал. Но ей не этого надо было — не насытилась еще страшной игрой, — и она расталкивает, тормошит его, старается вывести его из предсмертного оцепенения.
Растолкала. Но когда, уж полумертвый, сдвинулся он и отбежал даже немного, она снова прыгнула и накрыла его лапой.
И только мертвого бросила…
… - Вот с этого случая, Костенька, я и перестал верить в бога.
— Как?! Из-за мышонка?
— Из-за мышонка…
Помолчав, добавил с тяжелым вздохом:
— А потом и из-за человека… когда старше стал…
Измученный доставшимся ему у доски кропотливым и нудным раскрытием круглых, квадратных, да еще и каких-то идиотских фигурных скобок, наверно нарочно придуманных для него ехидным их преподавателем алгебры, чтобы помучить, поиздеваться, Володя Шатров возвращался домой из проклятой своей, нескончаемой гимназии.