Шатровы (Книга 1)
Шрифт:
Ярослав Чех был высокого роста, могуче-стройный, тонок в поясе, и оттого обтянутые тесной солдатской защиткой округлые бугры плечевых мышц, казалось, отяжеляли его стан. Кроме Пшенички, все остальные чехи общежития одеты были, как русские солдаты, только без погонов.
Рядом с Ярославом Чехом Иржи Прохазка казался хрупким юношей. Однако чувствовалось, что здесь, в этом общежитии четверых, именно он, Иржи, был главным: приказывал. Вот и сейчас он бросил вполголоса какое-то чешское слово — Володя не разобрал какое, — и Ян Пшеничка уж застилал
Но Володя решительно отказался от чая:
— Нет, нет, спасибо!.. Мне нельзя, нельзя никак: у нас обед скоро.
Иржи не настаивал. Он понял. Улыбнулся лукаво и сказал:
— Поньял, поньял: маминка? Нелзя портит хуть, то ест, по-нашему, чешски, апэтит?
Володя смущенно кивнул головой.
Четвертого обитателя комнаты звали Микулаш Сокол. Он, когда Иржи Прохазка назвал его, почему-то не подошел к Володе с рукопожатием, а лишь приветствовал его поклоном.
Иржи досадливо поморщился, но мгновенно и погасил выражение досады на своем лице, так что гость ничего не успел заметить.
А этот именно, третий сотоварищ Прохазки, пожалуй, даже больше всех остальных понравился Володе своей внешностью. Если бы не знать, что он чех, то совсем свой, русский, с Тобола, молодой какой-нибудь помолец из окрестных сел, только-только что вошедший в года, едва лишь обородевший и обусатевший.
Светлый, жиденький ус, кончиками книзу; легкий дымок бородки, чуть означившейся по краю челюстей; скуловатое, недлинное, простое лицо и ясный, спокойно-пытливый к собеседнику и вместе с тем как бы застенчивый взор больших серых глаз.
Когда Володя вгляделся в него, подумалось: "Микулаш — это идет к нему, а Сокол — не очень!" И впрямь: была и соколиная ясность, была и спокойная прямизна в глазах чеха, а вот только неусыпно-злой, хищной настороженности, той наглинки соколиной во взгляде не было и помину.
Есть такие лица в народе: знаешь заведомо, что впервые увидал этого человека, а встретишься с ним глазами — и словно бы годы и годы провел с ним когда-то в заветной дружбе. Заговоришь — и словно зазвучат вновь некогда недоговоренные речи!
Такой вот взгляд, такое лицо было у Микулаша Сокола.
И наконец-то началась «гудба». Иржи взял скрипку. Он играл ему из чешских композиторов, играл, поясняя: "Это — из Сметаны, "Ма власт", то есть "Мое отечество"; а это вот из "Славянских танцев" Дворжака".
Какой певучий, мягкий и сильный смычок!
Володя был вне себя от счастья: вот, вот они, братья наши славяне, как хорошо, как сладостно: до слез!
Но из этого блаженного самозабвения его вывел случайный взгляд на стенные, с гирьками, ходики: часовая стрелка приближалась к трем, а в четыре у них, у Шатровых, обед. И опозданий мама не терпит: ей ведь пообедать — и опять в госпиталь! И Володя на расставании спросил:
— Скажите, Иржи, а у вас, у чехов, свой, чешский гимн или вы обязаны были петь, играть
Иржи Прохазка гордо усмехнулся.
— О, нет, Володья, нет, нет! Наш народ пока еще не имеет свободы, но имеет свою, чешскую гимну. Хотите послоухат?
— Очень! Я сам хотел просить вас об этом.
Иржи снова приладил скрипку и уж наднес было смычок, но в это время к нему проворно и бесшумно подкатился сбоку Пшеничка и что-то шепнул.
Иржи Прохазка на один миг приостановился, решая, затем тряхнул слегка головой и сказал товарищу:
— Добже. Декуйи. (Хорошо. Спасибо.)
Потом обратился к Володе:
— Вы ест наш гост. Я вперьед буду, ве ваши чест, играт рускоу гимну: "Боже, царья храни!"
И не успел Володя ответить, Иржи заиграл.
Сбоку и сзади стукнули об пол ножки табурета. Володя оглянулся: оказывается, это Ян Пшеничка поспешно вскочил со своего места и вытянулся с поднятою головою, руки по швам.
И тотчас же, вспомнив, что полагается встать, поднялся и Володя.
Медленно, словно бы нехотя и досадуя, встал сидевший на своей койке Ярослав Чех.
"А где же тот, третий, Микулаш Сокол?"
Мальчик повел глазами по всему пространству обширной комнаты, но успел лишь увидеть распахнувшуюся в сенцы, обитую кошмою дверь да согнутую спину уходившего чеха…
"Что ж это он?!"
Микулаш вернулся, когда Иржи стал исполнять свой, чешский гимн.
И едва только смычок Иржи вывел первые мечтательно-величественные, с затаенной тоскою в самой торжественности своей звуки гимна, как все трое слушавших — и Ярослав Чех, и Ян Пшеничка, и Микулаш Сокол — вытянулись, как на часах, как на молитве, со строгими, истовыми лицами и вдруг… и вдруг запели, стали подпевать скрипке. Не выдержал — запел и Прохазка.
Мальчик был растроган. Как жалел он, что не мог соединить свой голос с их голосами в этом гордом и нежном, могучем и в то же время никому не угрожающем гимне!
Когда гимн был исполнен, Иржи объяснил Володе его слова: это было "Где домов муй" — "Где родина моя"…
Еще и во время исполнения вещей из Сметаны и Дворжака обратил Володя внимание, что сотоварищи Иржи не остаются только слушателями его игры, а то, один, то другой помавают в воздухе рукою; хмурятся, как бы с чем-то не соглашаясь, или же, напротив, вдруг проясняются лицом в счастливой улыбке полного удовлетворения.
Он и спросил теперь у Иржи:
— А товарищи ваши, они тоже музыканты?
Иржи объяснил ему, что здесь, в этой комнате, и впрямь обитают одни только музыканты — четверо их, чехов-военнопленных; и что все они под его управлением — он первая скрипка — составляют струнный квартет городского офицерского собрания.
А в заключение с чувством лукавой гордости добавил, что у них в народе даже и поговорка такая идет из старины:
— Цо чех — то гудебник!
И Володя без всякого перевода понял: что ни чех — то и музыкант!