Шедевр
Шрифт:
Я посмотрела поверх «Вога» на регистратора.
— Смотровой кабинет номер четыре. Сюда, пожалуйста.
Я встала и не смогла сдержаться, чтобы украдкой не взглянуть на остальных посетительниц: пять или шесть женщин, прячущих свои лица и свой позор за потрепанными журналами. Их сердца, конечно, как и мое, гулко стучали, пытаясь выскочить из груди. Одна из них позволила себе поднять глаза и на долю секунды встретиться со мной взглядом, но затем снова погрузилась в относительную безопасность кулинарного отдела или рубрики ответов на личные вопросы. Но просить совета было слишком поздно — равно как и читать гороскоп. К тому времени, как вы окажетесь на одном из этих обтянутых синим нейлоном стульев, беда уже
— Так оно и есть. Можете одеваться.
Мистер Ничоллз повернулся ко мне спиной. Я услышала шлепающий звук, когда он начал стаскивать резиновые перчатки поочередно с каждого пальца своих пухлых рук. Глядя на свое румяное отражение в зеркале, он нажал левой ногой на педаль мусорного ведра и механическим жестом выкинул перчатки. Крышка захлопнулась с металлическим звоном, который пронесся эхом в полной тишине кабинета. Для мистера Ничоллза это была обыкновенная процедура, к которой он привык за много лет практики.
Я встала с гинекологического кресла, испытывая легкое головокружение, затем дотянулась до своих лимонно-желтых трусиков и стала их натягивать.
— Подойдете, когда будете готовы, — безразличным голосом сказал он, не оборачиваясь, и скрылся за шторой.
— Хорошо. Теперь вам все ясно насчет процедуры, Эстер?
Я заполнила документы, расписалась в том, что отказываюсь от зародыша, и протянула бумаги медсестре, которая сидела за столом в углу. Она была молода, не намного старше меня, подумала я. Какая странная работа для семнадцатилетней девушки. Как можно проснуться утром и подумать: «Да, абортная клиника на Харли-стрит — это моя жизнь»?
Она была очень хорошенькая, похожа на куклу Барби, — стройная блондинка с накрашенными розовыми губками, одетая в белый халат и чулки телесного цвета. Я никогда не носила бежевые чулки и форму. Самое большее, чего от меня могли добиться в школе, — это светло-голубая футболка и сине-зеленая юбка. Моя юбка всегда нарушала правила установленной длины, — наверное, отчасти поэтому я и сижу здесь в первых рядах. «Нарушая правила, помните о возможных последствиях», — говорил наш завуч, мистер Древелл, каждый раз, когда вызывал меня в кабинет, чтобы побранить за какое-нибудь мелкое хулиганство. Что ж, нельзя отрицать, на этот раз он оказался прав.
— С вами есть кому пойти? — спросил мистер Ничоллз с неискренней заботой. — Для вас может оказаться очень кстати — и до, и после, — если кто-то морально вас поддержит.
На минуту в моем сознании возникло лицо Эвы. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить ребенка. Она взяла контроль над ситуацией, проявив решимость и беспристрастность, граничащую с патологией. Мне кажется, она все еще не может оправиться после смерти Симеона и на время стала бесчувственной. Прежде чем я успела опомниться, она обо всем договорилась и даже оплатила счет. Эва была пионером движения за право женщин на аборт, и десять лет назад ей удалось добиться внесения изменений в закон. Мы даже вместе участвовали в демонстрациях, высоко подняв плакаты, хотя я тогда была слишком маленькой, чтобы понять, по какому поводу шум. Я лишь знала, что дело касается прав женщин, и осознавала, что мы обе являемся членами этого особого клуба.
— У тебя впереди целая жизнь, Эстер, — решительно сказала Эва, когда я призналась ей в своем неприятном положении. — Слишком много женских жизней было загублено из-за ранних нежеланных детей.
Я не видела смысла с ней спорить. Возразить я ей не могла. Происходящее казалось иронией судьбы, учитывая обстоятельства, при которых я сама появилась на свет. Едва ли я была желанным ребенком. Мне иногда хотелось спросить, почему мать не оставила меня в больничном судне. Они с Симеоном ясно давали понять, что никогда не были влюблены друг в друга и что я была результатом единственной страстной ночи,
Эва предложила пойти со мной, чтобы посмотреть «как все пройдет». Но я считала, что это слишком личное. И эту ситуацию я должна пережить сама. Я неважно себя чувствовала, но все-таки снова кивнула мистеру Ничоллзу и негромко соврала, что приду с подругой. Мой язык прилип к небу, во рту появился устойчивый кислый привкус. Я пришла к врачу через несколько дней после нарушения цикла, через две недели после смерти Симеона и исчезновения Кенни, явившегося дурным предзнаменованием.
Прием назначили на следующий день. Я вышла в июльскую жару и глотнула душный лондонский воздух. Затем я повернула за угол на Мэрилбоун-роуд и быстро бросилась к какой-то канаве: меня рвало. На меня смотрели незнакомые лица с верхнего этажа восемнадцатого автобуса. Они, наверное, решили, что я наркоманка.
Чтобы пережить случившееся, мне понадобился год. В течение этого времени я не могла вернуться в Икфилд-фолли и не хотела никого оттуда видеть. К всеобщему изумлению, Симеон оставил мне крупную сумму наличными. Думаю, что жизнь в общине была очень дешевой, к тому же он владел частной собственностью. К небольшой сумме прибавилась плата за семинары. Я вдруг обнаружила, что совсем неплохо быть свободной семнадцатилетней девушкой. По объявлению в «Вечернем знамени» я нашла себе на Мейда Вэйл жилую комнату — большое помещение с высоким потолком, умывальником и ноющим ребенком за стеной. Поначалу там стоял запах вареной капусты и окурков, из-за которого мои приступы рвоты возобновились. Но к комнате прилагался большой балкон, выходивший на зеленый городской сад, к тому же стоила она всего двадцать фунтов в неделю. Вскоре комната была облагорожена с помощью драпировок из дешевого бархата и горшков с цветами с рынка на Черч-стрит.
Моим соседом снизу оказался парень с жирной кожей и бычьим лицом — марокканец Ахмед, мелкий торговец наркотиками и ди-джей из «Астории» на Шеферд-буш. Он отнесся ко мне по-дружески, называл «сестренкой» и помог пережить эти первые месяцы с помощью бесплатной травки и ночных разговоров по душам. Первые несколько месяцев я безвылазно провела здесь, прячась ото всех и с упоением рисуя. Потом я купила мольберт и краски. Запах капусты уступил место сладкому аромату масляных красок. Этот похожий на пещеру, сырой, пропахший дымом старый дом стал моим спасением, приняв меня в свое лоно, как когда-то приняла община, неразрывно теперь для меня связанная с горечью прошлого. Никто здесь ничем не был никому обязан, отношения казались свободней и честнее. Главное — здесь можно было давать лишь то, что хочешь, и закрыть дверь, когда нет желания делиться; поэтому отсутствовало показное человеколюбие.
Целый год Эва умоляла меня приехать домой, чтобы закончить учебу, жить с ней и Джоном; ей хотелось все наверстать. Но для меня «мыльный пузырь» невинности лопнул в день смерти Симеона, и я не могла больше провести ни дня под крышей родительского дома. Эва не понимала, не могла понять, да мне и самой это было неясно. Но она не стала заставлять меня, лишь попросила звонить каждый день. Таким образом, я ото всех них освободилась; впервые за всю свою жизнь я могла делать то, что хочу, и за мной больше не наблюдало восемнадцать пар глаз, следивших за каждым моим движением.