Шекспир. Жизнь и произведения
Шрифт:
Наконец, он поддается, но едва он ступил на форум, как начинает проклинать обряд, который согласился исполнить (II, 3):
Что ж говорить мне надо? «Муж почтенный, Прошу тебя!» Проклятье! Не умею На этот лад я свой язык настроить. «Взгляни, достойный муж, на эти раны: ЯОн пытается преодолеть себя и, немного погодя, словно с плохо скрытой иронией и нетерпением, обращается к стоящим поблизости. Но на вопрос — из-за чего он решился выступить искателем консульства, он отвечает запальчиво и безрассудно:
…Из-за моих заслуг 2-й гражданин. Твоих заслуг? Кориолан. Конечно, не по собственной охоте. 3-й гражданин. Как не по собственной? Кориолан. Я не хотел бы Моею просьбой бедняков смущать.Получив несколько голосов посредством такого, не особенно дипломатического образа действий, он восклицает в сторону:
О, как мне сладки эти голоса! Нет, лучше умереть голодной смертью, Чем нашу заслуженную награду Выпрашивать!И когда затем трибуны принимаются строить против него козни, подстрекают народ не избирать его, и он, под влиянием этого оскорбления, забывается до такой степени, что они получают возможность приговорить его к изгнанию, тогда он разражается потоком ожесточенных ругательств и угроз: «Вы — стая подлых сук!.. Я изгоню вас!» — вроде того, как через две тысячи лет, на достопамятном заседании, другой вождь, сначала избранный народом, потом внезапно возбудивший против себя нападки демократической зависти, Гамбетта, излил громовым голосом над шумевшим народным собранием в Бельвиле свой негодующий гнев: «Подлое отродье! Я буду преследовать вас до самых ваших нор!»
По свойству сюжета и по всему замыслу трагедии было необходимо присоединить к чувству собственного достоинства у Кориолана высокомерие, отталкивающее порой той формой, в которой оно выражается. Но сквозь сознательное художественное преувеличение в изображении гордости героя, чувствуется, как из глубины презрения к людям, презрения, вздымающегося, как море во время бури, в душе самого Шекспира поднималась в те дни неизмеримая гордость, чистая и твердая, как гранит.
Глава 68
И вот оно было произнесено, это самое последнее, самое исступленное слово горечи. Черная туча разрядилась, и постепенно небо вновь сделалось чистым.
Шекспир точно избавился от самой жгучей муки отчаяния, облекши ее в слова и образы, и точно вздохнул полной грудью, когда поднимавшееся целые годы crescendo достигло, наконец, наивысшего forte, и когда не оставалось ничего больше сказать. Ибо после желания, чтобы вся совокупность человечества была уничтожена чумой, сифилисом, резней и самоубийством, могло ли быть еще более жестокое проклятие?
Он устал проклинать, он вылил все свое бешенство, горячка миновала. Он почувствовал себя так, как будто начал выздоравливать.
И что же случилось тогда? Погасшее солнце зажглось сызнова. Черное небо снова сделалось голубым для взоров поэта. Он снова проникся кротким участием ко всему человеческому.
Каким образом? Почему? Кто может на это ответить?
Нигде в окутанной мраком жизни Шекспира нет столь чувствительного пробела; нигде не страдаем мы до
Жизнь снова приобрела цену в его глазах; земля снова показалась ему прекрасной, волшебной, фантастически привлекательной, а люди, ее населяющие, перестали быть для него ничтожной толпой.
Во внешних обстоятельствах не наступило никакой перемены. Политическое положение Англии и англичан было все то же. Шекспира не могли глубоко затронуть такие, например, события, как последовавшая в 1610 г. смерть Генриха IV Французского от кинжала Равальяка, или изгнание иезуитов из Англии как результат этого убийства и запрещение английским католикам (рекузантам) приближаться ко двору на 10 миль в окружности. Сильного впечатления не мог произвести на него и тот факт, что в 1612 г. король Иаков устроил торжественное перенесение в Вестминстер останков своей матери и воздвиг над нею прекрасный памятник.
Что случилось лично с самим поэтом? Что повлияло на него, что изменило его чувства, что настроило его, что возвратило его так долго расстроенной лире прежнюю гармонию и мелодичность? Никто не может на это ответить. Мы можем только с уверенностью чувствовать, что здесь в его жизни произошел решительный перелом.
Но перенесем взор на остающиеся крупные драматические произведения Шекспира, на «Перикла», «Цимбелина», «Зимнюю сказку», «Бурю», на последний великолепный период его деятельности для театра! Взглянем на этот изумительно яркий сентябрь его жизни с таким богатством красок, какою никогда до сих пор не представляло еще его искусство и с чистой прозрачно-свежей сентябрьской атмосферой.
Что стоит на первом плане в воспоминании всякого человека из творений этой пышной осени? Что иное, как не юные женские образы: Марина, Имоджена, Пердита, Миранда, эти утраченные и вновь обретенные, порой одинокие и покинутые юные создания, сплошь и рядом претерпевающие жестокую несправедливость, во всяком случае, не оцененные по заслугам или не занимающие того места, которое им подобает, но все преодолевающие прелестью, возвышенностью и победоносным благородством своего существа.
Само собою разумеется, что они имели модели или одну и ту же модель. Новый мир открылся для Шекспира, и было бы бесплодно предаваться разнообразным, близким или далеким догадкам насчет того, как он открылся для него, или кто ему открыл этот мир. Мы лишь слегка коснемся той возможности, что во время и после бурного кризиса презрения к людям Шекспир вновь примирился с жизнью благодаря юношески женственному величию и благодаря поэзии, которое оно распространило вокруг себя и которое оно принесло с собою.
У всех этих молодых женщин есть нечто родственное, и все они резко отличаются от других групп молодых женщин у Шекспира. Они лишь наполовину принадлежат миру действительности, наполовину же — миру фантазии. Обаяние юности и романтика сказки окружают их лучезарным сиянием, все они оказываются поистине неприступными для житейской грязи и незаслуженного унижения, в которое их повергает судьба. Они самоуверенны, хотя не обладают смелой отвагой гениальных молодых девушек Шекспира. Они кротки, хотя нет у них безмолвной, трогательной грусти, свойственной его молодым женщинам, приносимым в жертву. Ни одна из них не кончает трагически, и ни одна не произносит шутки. Но каждая стоит перед поэтом, как достойное благоговения существо.