Шестой этаж

Шрифт:
Когда на фронте пели: «Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать»,- трогала, брала за сердце грустная мелодия - слова же о будущем, которые теперь, через много лет, кажутся наполненными особым, сокровенным смыслом, по правде говоря, проходили мимо, не очень-то задевая. «...Развезло дороги, и на Южном фронте оттепель опять..» - это было близко, понятно. Кто на фронте не знал, что такое «развезло дороги»... А вот «эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать» - прежде всего само «когда-нибудь»
Потом, после войны, будущее уже не казалось призрачно недосягаемым, но и в ту пору в голову не приходило, что к тогдашним нашим будням, до отказа набитым неотложными делами и заботами, с ошеломляющей быстротой уносящимися куда-то в «черную дыру», когда-нибудь придется возвращаться, что эти вроде бы ничем не примечательные дни надо сохранить в памяти, что они будут представлять для кого-то интерес.
В предисловии к четвертой части «Былого и дум», публиковавшейся в «Полярной звезде», Герцен писал:
«- Кто имеет право писать свои воспоминания?
– В с я к и й.
Потому, что н и к т о и х не обязан читать.
Для того, чтобы писать свои воспоминания, вовсе не надобно быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни известным артистом, ни государственным человеком, - для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказать.
Всякая жизнь интересна...»
Не думаю, что это верно, что интересна всякая жизнь, запечатленная в воспоминаниях. Сильно сомневаюсь, что каждый, даже хорошо владеющий пером человек может о своей жизни написать заслуживающую внимание других людей книгу. Я во всяком случае не настолько самонадеян, чтобы претендовать на это, на такой интерес к моей особе. Мною, когда я взялся за воспоминания, двигало совсем другое чувство, иная у меня была задача.
Так сложилась моя судьба, что мне довелось видеть события значительные, примечательные, главным образом в мире литературы, и встречаться с незаурядными людьми, больше всего с писателями, - и уже известными, занимавшими тогда на литературном Олимпе заметные места, и теми, кого все это - известность, признание читателей - ожидало в недалеком будущем. О них - не о себе, этот персонаж меня мало занимает - мой рассказ. Стараюсь следовать принципу, замечательно сфромулированном в стихотворении Вяземского: «Я просто «Записная книжка», где жизнь играет роль писца».
Вспоминая Грибоедова, Пушкин укорял современников, близко знавших автора «Горе от ума»: «Написать его биографию было бы делом его друзей; но, - тут Пушкин делает уже общий вывод, - замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов. Мы ленивы и нелюбопытны...»
А наше, советское, время к тому же не очень-то располагало к писанию мемуаров - порой вообще было не безопасно знать, помнить то, что происходило в действительности, а тем более доверять свои воспоминания бумаге. И не только при сталинском режиме, но и позже, в «застойные» годы, когда КГБ, однако, не дремало. Вот почему 40-60-е годы прошлого века запечатлены в мемуаристике несравнимо полнее, чем наши 40-60-е. Надо надеяться, что эти провалы исторической памяти нескольких поколений хотя бы частично - многое исчезло безвозвратно, уже не восстановить, ушли из жизни участники событий - будут восполнены. Сейчас есть для этого очень важное условие - впервые за всю долгую историю России не смягчена, а уничтожена цензура.
Мемуаристы склонны героизировать себя и свое время. Постараюсь не впасть в этот грех. Во времена, которым посвящен мой рассказ, не так уж много по нынешним меркам мы хотели и добивались - не коренного, революционного переустройства жизни, не кардинальной смены вех в литературе. Кардинальные перемены казались делом далекого будущего. Такого далекого, что вряд ли нам суждено до них дожить. Цели наши в литературе, которой мы посвятили себя, были вполне умеренными. Некоторым сегодняшним молодым людям, ясного представления о том времени не имеющим, они вообще могут показаться пустяковыми, суетой сует. Как заметил, правда, по другому поводу, Борис Слуцкий: «Теперь все это странно, звучит все это глупо...» В сущности, мы добивались лишь здравого смысла, возможности говорить правду об очевидном, о том, что ходящая у властей в замарашках, всячески унижаемая Золушка прекрасна, а король, костюм которого превозносится придворными до небес, голый. Да, мы добивались лишь здравого смысла,
Что полуправда?
– Ложь!
Но ты не путай
Часть правды с ложью.
Ибо эта часть
Нам всем в потемках не дает пропасть -
Она ночной фонарик незадутый.
Каждая пядь отвоеванных тогда здравого смысла и свободы давалась нелегко и непросто, высокой ценой за каждую пядь плачено, но так создавался плацдарм для противостояния тоталитаризму и бесчеловечности, дурману демагогии и лжи. И если от этого отмахиваться (чему сейчас есть немало охотников, получивших свободу даром): стоит ли разбираться в несуразностях свихнувшегося времени, в том, кто и как сопротивлялся лжи и несвободе, - трудно будет выкорчевать корни былого, они будут давать зловредные ростки. За пренебрежение уроками истории всегда приходилось дорого расплачиваться...
Заканчивая это предисловие, должен признаться, что как потенциальный мемуарист я вел себя с непростительным легкомыслием - дневника у меня никогда не было, никаких записей я не делал, даже письма дорогих мне людей, к сожалению, хранил небрежно, уцелели далеко не все. Оправдать меня может, видимо, лишь то, что тогда у меня и в мыслях не было, что когда-нибудь может наступить час, когда я засяду за мемуары. И в этой книге будет лишь то, что хорошо запомнилось, что память без принуждения сохранила, произведя неизбежный и неотвратимый отбор. Он сейчас меня иногда не во всем устраивает, но ничего уже тут не поделаешь, не исправишь, - что запомнилось, то запомнилось...
Рабочий день в газете начинался в три часа
Первый раз в «Литературной газете» я оказался случайно. Мой университетский однокашник, сосед по так называемой инвалидной комнате в стромынском общежитии и друг Иван Карабутенко после тяжелого ранения вторую половину войны прослужил в редакции армейской газеты, у него был уже не только журналистский опыт, но и кое-какие литературные знакомства и связи. Время от времени что-то ему заказывали, что-то он писал и публиковал - это было тогда важно еще и потому, что нашей стипендии и инвалидной пенсии едва хватало на пропитание. Как-то, в году 1947-м или 1948-м, когда мы со Стромынки собирались отправляться в университет, он сказал, что ему надо побывать в «Литературке». Он написал заметку о своем земляке, донецком поэте Павле Беспощадном (не помню, то ли Беспощадного наградили орденом, то ли присвоили звание почетного шахтера, какой-то такого рода повод был, кажется, и новая книжка стихов у него вышла). Ваня предложил: зайдем сначала в «Литературку» (она размещалась тогда на улице Двадцать пятого октября, рядом с главной московской аптекой, где-то на верхотуре), а потом двинем в университет на занятия. Я был рад такому случаю, в редакции мне бывать еще не приходилось. В маленькой комнате, где впритык стояли три или четыре стола, немолодой человек, которого что-то в статье Вани, видно, не устраивало, стал брюзгливым тоном внушать ему нечто весьма странное (потому, наверное, и запомнилось): «В статье должна быть живая рыба… И чтобы все отдельно: орден отдельно, шахты отдельно, стихи отдельно». Я был обескуражен, и у меня не возникло ни малейшего желания иметь дело с какой-нибудь редакцией.
Но постепенно это неприятное впечатление развеялось, и на последнем курсе университета я напечатал первые свои рецензии - в «Знамени» и «Комсомольской правде». А однажды, дело было летом 1950 года, я готовился к экзамену в аспирантуру, вдруг позвонил из «Литературной газеты» Сергей Львов и попросил написать рецензию на сборник Александра Межирова «Коммунисты, вперед!» для готовившейся полосы «молодых». Я удивился, поскольку не считал, что те рецензии, которые я опубликовал, могли обратить внимание на мою особу. Как было дело, рассказал мне через несколько лет Александр Лацис, работавший тогда в «Литературке» помощником главного редактора. У Константина Симонова возникла эта идея полосы «молодых», и он поручил Лацису выяснить, кого из выпускников филфака университета и Литинститута можно привлечь к этому делу. В их числе оказался и я. Так я в первый раз напечатался в «Литературке».