Шестой этаж
Шрифт:
Ночные бдения кончились в хрущевские времена, после XX съезда партии мы стали работать с 10 утра, для ТАСС было установлено время, когда оно заканчивало передачу сообщений для разных газет - центральных и областных, ежедневных и таких, как наша, выходивших три раза в неделю. Мы стали жить нормальной жизнью, вечером можно было пойти в гости, в кино, в театр, не отпрашиваясь у начальства, но на первых порах мне казалось, что «личного» времени у меня остается меньше…
Труднее всего далось мне умение писать с ходу в номер, за несколько часов сочинить передовую в связи с каким-то событием или отчет о только что состоявшемся писательском собрании или обсуждении. Потом я понял, что это дело не такое уж сложное, если вооружиться теми клише, из которых, как из кубиков, складывались эти газетные жанры того времени. Писать
Известна случившаяся в «Красной звезде» в начале войны история - в свое время я слышал о ней от Ильи Григорьевича Эренбурга и второго ее участника, редактора «Красной звезды» Давида Иосифовича Ортенберга. Потом Эренбург рассказал о ней в мемуарах «Люди. Годы. Жизнь» - процитирую его воспоминания, это избавляет меня от пересказа услышанного: «Однажды, это было еще в июле, он (Ортенберг - Л.Л.) сказал, что я должен написать передовую. Я попытался возразить: вот этого я не умею. Он ответил: «На войне нужно все уметь». Два часа спустя я принес ему статью; он начал читать и рассмеялся, а смеялся он очень редко, да и не было в статье ничего веселого. «Какая же это передовица? С первой фразы видно, кто написал…» Оказалось, что передовые надо писать так, чтобы все слова были привычные».
В конце концов я научился писать и передовые, где «все слова были привычные», и многое другое, что требовалось редакции, но всегда тяготился этой работой, ощущая очень низкий КПД, а порой и отрицательный эффект такого рода выступлений газеты. Не зря с началом «перестройки» почти все газеты отказались от них…
В ненормальных общественных обстоятельствах в каждой профессии возникают свои моральные «допуски», сделки с совестью, бросающиеся в глаза разве что человеку свежему или непосвященному, - те же, кто давно и привычно тянет лямку, к ним притерпелись, считают, что они в порядке вещей, никуда от них не денешься. Как-то в аспирантуре я ассистировал на экзамене. Студентка ни бум-бум, ни на один вопрос не может толком ответить, несет какую-то околесицу. Профессор с трудом одерживает себя, я не сомневаюсь в финале: «Вы совершенно не готовы, вам прийдется сдавать экзамен еще раз». Профессор действительно резко говорит: «Вы ничего не знаете», но к моему великому изумлению ставит ей в зачетке «тройку». Девица, тоже пораженная благополучным исходом, радостно упорхнула, а я робко спрашиваю:
– Почему вы ее не отправили?
– Вы хотите, чтобы я еще раз слушал всю эту ахинею? Мне жалко моего времени.
С подобными в нравственном отношении сомнительными ситуациями я столкнулся и в газете. Печатается статья, место которой - все это понимают - в редакционной корзине. Но все-таки печатается, потому что надо отметить юбилей или откликнуться на вчерашнее выступление генсека. Тут о качестве никто не думает, не заикается - очевидно, что это то повидло, которое можно только мазать, а есть нельзя. Или другая ситуация. Все в редакции знают, что именитый автор лишь подписал статью, написал же ее сотрудник газеты, но громкое имя украшает номер и подлог почитается за достижение…
Первое знакомство с газетными нравами. В номере стоит отредактированный мною материал. Статья, как я ни старался, «середняцкая», как мы говорили тогда, а оттого, что я дважды по требованию секретариата - «полоса не резиновая» - ее сокращаю, тоже лучше не становится. И когда ведущий номер зам. ответственного секретаря требует сократить еще двадцать строк, я взрываюсь:
– Это издевательство. Лучше снимайте материал!
Минут через десять меня вызывают к главному редактору. С некоторым трепетом - впервые он требует меня к себе, и разговор, как я понимаю, вряд ли будет для меня приятным, - отправляюсь в кабинет главного.
– Секретариат жалуется, что вы отказались сократить материал. Это не дело - просьбы секретариата надо выполнять, - говорит, не повышая голоса, без раздражения Рюриков.
– Это невозможно, - пытаюсь объяснить.
– Третий раз требуют сокращений. В статье живого места не осталось. И не могу я в третий раз звонить автору. Он меня пошлет и будет прав…
– А вы не звоните, - неожиданно для меня говорит Рюриков.
– Завтра извинитесь, скажете, что было
Он перечеркивает один, потом еще один абзац - небрежно, даже, как мне в тот момент кажется, не глядя (вернувшись к себе и посмотрев на выброшенные абзацы, я понял, что он их, конечно, заранее наметил, а весь этот маленький спектакль разыграл мне в назидание). И добавляет с едва заметной иронией:
– Запомните, нет такого материала, который нельзя было бы сократить. Даже если он написан очень почтенным автором.
До этого в первые недели работы в газете мне со всех сторон внушали: права автора священны и неприкосновенны, ни одной поправки, ни одного сокращенного слова без согласия автора, в «Литературке» с этим строго, за подобные вольности можно в два счета вылететь из газеты. Я принимал все это за чистую монету, больше того, мне эти строгие правила нравились. А разговор с Рюриковым открыл мне, что у верховных газетных жрецов весьма эластичные представления о правах автора и правах редактора и они вовсе не считают автора священной коровой. Двойной счет, двойная бухгалтерия их совершенно не смущают…
Я вспомнил, что в военно-морском училище - моя несостоявшаяся из-за войны судьба - нас за нецензурную ругань неотвратимо наказывали либо тремя нарядами вне очереди, либо лишением увольнения - «три воскресенья без берега».. Каково же было мое удивление, когда на первой практике в море я убедился, что редкая команда на корабле подается без осуждающего или поощряющего исполнителей мата…
И еще из такого же рода обескураживающих первых впечатлений. Александр Лацис подготовил фельетон - не помню сейчас уже чей, который казался ему очень удачным. Фельетон и в самом деле был острым и смешным. Его набрали и поставили в номер. Когда полосы были сверстаны, Лациса вызвали к начальству. Вернулся он мрачным:
– Зарубили!
Я спросил:
– Сказали, что слишком острый?
Он посмотрел на меня со снисходительной укоризной:
– Нет, ты еще не готов для работы в советской печати, - и воспроизводя фарисейскую - недоумение и сожаление разом - интонацию начальства, повторил сказанное ему.
– «Что вы предлагаете, Александр Александрович? Ведь это совершенно не смешно, я ни разу не улыбнулся».
Потом я не раз имел возможность убедиться, что подобное фарисейство - давно и хорошо отработанный прием, старое, но не снимающееся с вооружения оружие начальства. Помню, как Николай Захарович Шамота, выписанный как опытный идеологический страж из Киева в заместители Кочетову, правда, недолго занимавший этот пост и возвратившийся в Киев наводить порядок в академическом институте, на одной из первых летучек, которую он вел, когда все выступавшие навалились на начальство за то, что острые материалы лежат, путь им на полосу закрыт, выслушав все нападки, дал отпор смутьянам, построенный по этой же испытанной колодке:
– Жалуетесь - острые статьи лежат в больших папках и никто их не ставит. Какие это острые статьи? Дайте хоть одну посмотреть, где они? Я перерыл эти папки и не нашел там ничего острого и интересного для читателей. Я говорю о литературном отделе.
Или вот такая история, характеризующая тогдашнюю атмосферу журналистской жизни. Из Киева приехал мой университетский однокашник и друг Аркадий Галинский, работавший вторым корреспондентом «Литературной газеты» по Украине, - его вызвали на редколлегию. Она должна была разбирать состряпанную на него кляузу. Аркадий был блестящий фельетонист. Убийственно остроумные фельетоны составили ему имя, но одновременно восстановили против него высокое киевское начальство. Он позволил себе выставить на позор неблаговидные делишки некоторых номенклатурных деятелей, которых трогать не полагалось. Они решили преподать ему и другим, чтобы никому не было повадно - такое не должно сходить с рук щелкоперам, урок «политграмоты». За короткое время против Галинского трижды выступали киевские газеты с совершенно фантастическими обвинениями. Была организована такого же содержания «коллективка» от имени группы украинских писателей и деятелей культуры, которую отправили в Москву в «Правду» (оттуда ее потом переслали в «Литературку») и другие руководящие столичные издания. Правда, у организаторов пасквиля случилась накладка, они обратились к Максиму Рыльскому, а он не только не подписал письмо, но сообщил о готовящемся доносе в редакцию.