Шевалье де Мезон-Руж (другой перевод)
Шрифт:
В первую ночь перед тем как лечь, один из жандармов по привычке закурил. Дым табака проник через перегородку и окутал несчастную королеву, у которой все несчастья вместо того, чтобы притупить, наоборот, обострили чувствительность. Вскоре она почувствовала недомогание и тошноту, голова ее раскалывалась от удушья. Но, верная своей неукротимой гордости, так ничего и не сказала.
Изнемогая от бессоницы, она вслушивалась в ночную тишину. И казалось, что сквозь стены доносятся протяжные и зазывные стоны. В них было что-то зловещее и пронзительное. Как бывает
Вскоре она догадалась, что стоны, заставившие ее вздрогнуть, были печальной и настойчивой жалобой собаки, скулившей на набережной. Она тотчас же подумала о своем бедном Блэке. О нем она не вспомнила в тот момент, когда ее увозили из Тампля, но голос которого она, казалось, теперь узнала. И действительно, бедное животное, из-за избытка бдительности потерявшее свою хозяйку, незаметно следовало за экипажем из Тампля до решеток Консьержери. Здесь его остановили железные ворота, захлопнувшиеся за королевой и едва не убившие его. Но бедное животное вскоре опять вернулось и, поняв, что его хозяйка заперта в этом каменном склепе, звало её, завывая, в десяти шагах от часового, в ожидании ответной ласки.
Королева ответила вздохом, встревожившим охрану.
Но поскольку вздох был единственным и на половине, где разместилась Мария-Антуанетта, снова наступила тишина, охранники успокоились и опять задремали.
На рассвете королева поднялась и оделась. Позже, сидя у зарешеченного окна, из которого лился голубоватый свет, падавший на ее исхудавшие руки, она делала вид, что читает. На самом же деле ее мысли были далеки от книги. Жандарм Жильбер приоткрыл ширму и молча посмотрел на нее. Мария-Антуанетта услышала шум его шагов, но даже не шевельнулась.
Она сидела так, что ее голова находилась в ореоле утреннего света. Жильбер подал товарищу знак, чтобы тот увидел эту картину.
Дюшен подошел.
— Посмотри, — шепотом произнес Жильбер, — как она бледна. Это ужасно! Ее глаза покраснели. Скорей всего она плакала от страданий.
— Ты же хорошо знаешь, — ответил Дюшен, — что вдова Капета никогда не плачет. Для этого она слишком горда.
— Значит, она больна, — решил Жильбер.
И продолжил, повысив голос:
— Скажи-ка, гражданка Капет, не больна ли ты?
Королева медленно подняла глаза и направила свой ясный и вопрошающий взгляд на охранников.
— Это вы со мной говорите, судари? — спросила она голосом, полным доброты, поскольку, как ей казалось, заметила оттенок интереса у того, кто обратился к ней.
— Да, гражданка, с тобой, — продолжал Жильбер. — Мы спрашиваем тебя: не больна ли ты?
— Почему вы это спрашиваете?
— Потому что у тебя покраснели глаза.
— К тому же, ты очень бледна, — добавил Дюшен.
— Благодарю вас, судари. Нет, я не больна, но ночью мне
действительно было плохо.
— Тебя мучили твои печали?
— Нет, судари, мои печали всегда одинаковы. Религия научила меня складывать их к подножию креста. Я страдаю каждый день одинаково.
— Наверное, из-за перемены жилища и смены кровати, — предположил Дюшен.
— К тому же, это жилище не из лучших, — посочувствовал Жильбер.
— Нет, судари, не из-за этого, — покачав головой, сказала королева. — Хорошее или нет, но мне безразлично мое жилище.
— В чем же тогда причина?
— В чем?
— Да.
— Прошу простить меня за мои слова, но я очень непривычна к запаху табака, который и сейчас исходит от вас, сударь.
— А, Боже мой! — воскликнул Жильбер, взволнованный той кротостью, с которой с ним говорила королева. — Почему же, гражданка, ты не сказала мне об этом раньше?
— Потому что не думала, что имею право стеснять вас своими привычками, сударь.
— В таком случае у тебя больше не будет неудобств, по крайней мере с моей стороны, — сказал Жильбер, отбросив трубку, которая разбилась, ударившись о пол. — Я не стану больше курить.
И он повернулся, уводя своего компаньона и закрывая ширму.
— Возможно, ей отрубят голову, это дело нации. Но к чему нам заставлять страдать эту женщину? Мы ведь солдаты, а не палачи, как Симон.
— Твое поведение отдает аристократией, — заметил Дюшен, покачав головой.
— Что ты называешь аристократией? Ну, хоть немного, объясни мне.
— Я называю аристократией все, что досаждает нации и доставляет удовольствие ее врагам.
— По твоему выходит, что я досаждаю нации, потому что прекратил окуривать вдову Капета? Ну, хватит? Видишь ли, — продолжал он, — я помню о своей клятве, которую дал родине, и о приказе моего командира. Приказ я знаю наизусть: «Не позволить узнице бежать, не позволять никому проникать к ней, прекращать всякую переписку, которую она захочет завязать или поддержать и умереть, если надо, на своем посту!» Вот что я обещал и выполню свое обещание. Да здравствует нация!
— То, о чем я тебе сказал, — продолжал Дюшен, — не говорит о том, что я слежу за тобой. Я просто не хочу, чтобы у тебя Тэыли неприятности…
— Тихо! Кто-то идет.
Из этого разговора королева не упустила ни слова, хотя охранники и говорили шепотом. Жизнь в неволе удваивает остроту чувств.
Охранники насторожились не зря — к комнате по коридору приближались люди.
Дверь открылась. Вошли двое гвардейцев муниципалитета вместе с консьержем и несколькими тюремщиками.
— Где арестованная? — спросили они.
— Там, — в один голос ответили охранники, указав на ту часть комнаты, где находилась королева.
— Как она устроилась?
— Посмотрите сами.
И Жильбер открыл ширму.
— Что вам угодно? — спросила королева.
— Они представляют Коммуну, гражданка Капет, — сказал охранник.
«Этот человек добрый, — подумала Мария-Антуанетта, — и, если мои друзья очень захотят…»
— Ладно, ладно, — прервали гвардейцы муниципалитета, оттолкнув Жильбера и входя к королеве. — Ни к чему здесь церемониться.