Шишкин лес
Шрифт:
Случается какая-то ерунда, и все идет враскосяк. Что будет через мгновение — неизвестно. Надо жить моментом. Вот сейчас: дождик моросит, пискнула птица, пахнет мокрой листвой и грибами. И слава Богу. И достаточно. Мы все еще живы. И слава Богу, и хорошо.
Пахнет мокрой листвой и грибами. Мучимый любопытством Степа так и не уехал. Он опять возвращается к нашему дому. Дверь открыта. За ней горит яркий свет и слышится дружное пение женских голосов:
Не думал, не гадал он, Не думал, не гадал он, НикакБосая пятнадцатилетняя жена кавказца выбегает с тазом и выплескивает воду. Степа поднимается на крыльцо, стоит рядом с Максом. В открытую дверь видно, как безумная Зина и толстая Женя собирают тряпками в тазы остатки потопа и поют:
Представьте себе, представьте себе. Никак не ожидал он. Представьте себе, представьте себе, Такого вот конца.Теперь Женя Левко выходит на крыльцо выплескивать из таза воду. Она улыбается Степе и возвращается в дом.
— Так она следователь по особо важным д-д-де-лам? — глядит ей вслед Степа. — Удивительно добрый человечек эта Женя. Ты знаешь, я всегда чувствовал к ней какую-то душевную б-б-близость.
— Папа, если хочешь, я завтра уеду, — предлагает Макс.
Но папа пропускает это мимо ушей, он думает о своем.
— Знаешь что я вдруг сейчас вспомнил? — говорит он. — Как тебя привезли из родильного дома. П-п-представляешь, тридцать седьмой год. Самый страшный год. Вокруг всех знакомых сажают. А у нас праздник. Сын родился. Мальчик. Четыре с половиной кило. А накануне мне Сталинскую премию д-д-дали. За «Нашу историю». Сразу столько хорошего случилось. Даже перед людьми н-н-неудобно.
2
Январь тридцать седьмого года. Солнечный день. Где-то играет духовой оркестр. Двадцатишестилетний Степа стоит на заснеженном перроне Казанского вокзала с младенцем Максом в ватном одеяле на руках. Степина бобровая шуба расстегнута, так что виден значок на лацкане дорогого английского пиджака. Из кармашка свисает великолепная золотая цепочка часов, когда-то похищенных Левко у Чернова. Из вагона поезда Ташкент—Москва выходит вернувшаяся из гастрольной поездки Даша. Она несет скрипку, чемодан и авоську с дыней. Пятилетняя Анечка повисает у нее на шее. Даша целует ее.
— Ну дайте же мне его скорей. — Она берет на руки Макса, отгибает одеяло, смотрит на него и сияет.
Потом она целует Степу. Целуются они долго. Русские и узбеки, идущие мимо них к зданию вокзала, оборачиваются. Степу многие узнают. Он уже знаменит.
— Ну, как вы все жили без меня? — спрашивает Даша.
— Скучали. — говорит задумчиво Степа.
— Что ты так на меня смотришь?
— Просто ты к-к-красивая, и я тебя люблю.
— Но я же вижу, что-то случилось. Ну, говори!
— У нас опять живет Зискинд.
— Как Зискинд?!
— Его опять выпустили и сняли все обвинения, и ему опять негде было жить.
В тридцать седьмом всех сажали, а Зискинда, наоборот, выпустили. Правда, ненадолго.
— В общем, я его опять к нам пустил пожить, — говорит Степа. — А вчера меня вызвали на Лубянку.
— Что?!!
— Нет. Не из-за Зискинда, — говорит Степа, — а потому, что, представляешь, к нам в гости приедет Фейхтвангер!
— Кто приедет?
— Лион Фейхтвангер. Знаменитый немецкий п-п-п-писатель Фейхтвангер! —
— Зачем?
— Просто в гости. Должен же он к кому-то в Москве сходить в гости.
— Почему именно к тебе? — настороженно спрашивает Даша.
— Я не знаю. Может быть, из-за немецкого языка.
— Но ты же не пишешь в анкетах про свой немецкий.
— Я не пишу, но они всё знают.
Мой папа не все писал в анкетах. В графе «социальное происхождение» он писал «из рабочих». Сергей Николкин, отец моего папы, действительно был как бы рабочим, но работал он мастером-ювелиром у Фаберже, и до революции они в Петербурге жили очень неплохо, в пятикомнатной квартире на Гороховой. До того как Степа связался с литературными хулиганами обэриутами, он был вполне обеспеченным молодым человеком и закончил знаменитую Петершуле. Он хорошо знал немецкий.
— В общем, я с Фейхтвангером уже п-п-позна-комился, — говорит Степа. — И завтра его к нам привезут. Зискинд обещал тихо сидеть на втором этаже. Но ты же его знаешь. Я очень беспокоюсь.
Дом готовится к приему иностранца. Нанятая в ближней деревне молодая колхозница моет в гостиной пол. В окне видно, как другая колхозница выколачивает на снегу ковер.
Степа, укачивая Максима, читает газеты. Даша приносит с кухни и дает Степе попробовать ложку какого-то варева.
— Ich habe eine Vermutung, das es ein boses Ende haben wird [11] . — на хорошем немецком изрекает Полонский.
[11]
У меня предчувствие, что все это плохо кончится (нем.).
— Das ist Fleisch mit Pflaumen. Ich habe beschlossen ein russisch-judisches Essen vorbereiten [12] , — объясняет Даша, когда Степа облизывает ложку.
Моя мама знала не только немецкий, но еще французский и английский. Варя и Полонский тоже знали немецкий. Все обитатели Шишкина Леса знали языки. И они заранее перешли на немецкий, чтобы потренироваться. Шел тридцать седьмой год. Любая ошибка могла дорого стоить.
— Warum русско-еврейский обед? — осведомляется Степа.
[12]
Это мясо с черносливом. Я готовлю русско-еврейский обед (нем.).
— Потому что мы русские, а Фейхтвангер еврей. На первое будут русские щи, а на второе — их мясо с черносливом.
— Он будет здесь через два часа, — говорит Степа. — Ты не успеешь все это приготовить.
— Я все успею. Щи уже на плите. Мясо в духовке. Со второго этажа спускается по лестнице Зискинд, постаревший, худой как скелет, одетый в слишком просторную для него Степину пижаму. Он тоже умеет по-немецки.
— Entschuldigen Sie, bitte [13] , — говорит Зискинд. — Я понимаю, что недостоин сидеть за столом с Фейхтвангером, но я тоже хочу есть.
[13]
Извините, пожалуйста (нем.)