Шишкин лес
Шрифт:
— Не верите? А вот я сейчас скажу, о чем вы думаете, и давайте мы с этой щекотливой темой сразу покончим.
— С какой т-т-темой?
— Вы хотите дать мне взятку, — шепчет Панюшкин, совсем близко приблизив к Степе улыбающееся свое лицо. — И вы сомневаетесь, возьму ли. Возьму. Вам так спокойнее будет, да и мне лишние деньжата не повредят.
Степа напрягается.
— И вы не знаете, сколько давать? — продолжает Панюшкин. — Так дайте побольше. Нет, не здесь. Когда я вам скажу «идите», вы пройдите в мужской туалет.
— К-к-куда?
— В уборную. И я к вам туда приду. А то вы здесь меня, как Ивана Филипповича,
— Я об этом не д-д-думал.
— Подумали. Подумали. Вы же со мной встретились не мемуары мои выслушивать, а узнать, как погиб ваш сын Алексей Степанович. Но только без объяснения про бабушку и отца Егория вы хода моих мыслей не поймете. Потому что у меня, как у правнука священника, свой особенный следственный метод. Я в любом деле ищу не следы преступника, а следы воли Божьей.
Степа морщится. Он верит в Бога, но по-своему, на всякий случай. Всерьез религиозных людей мой папа не понимает и побаивается.
Экстравагантная внешность сидящего со Степой Панюшкина привлекает внимание других посетителей клуба. На Панюшкина многие украдкой поглядывают. Даже пианист, играющий Шопена, на него смотрит. Официант уже подал уху, и Панюшкин ее с видимым удовольствием ест.
— Так вот, — продолжает он, — про отца Егория. Это в вашем деле очень важно, вы потом поймете почему. Так вот он, отец Егорий, перед расстрелом, представьте, в самые последние минуты своей жизни там, в лесу на Старо-Калужском шоссе, пока недорытую яму докапывали, приговоренных к смерти людей утешал, исповедовал и даже крестил. Водой из лесной лужи крестил каким-то своим, ускоренным, способом. Отправились ли они, крещеные, оттуда прямо в рай, или просто он облегчил им ужас последних минут, нам знать не дано. Но там, в лесу, в последнюю свою ночь, он вел себя как святой. И бабушку спас тоже он, уговорил, что она, глухонемая, угадает время прыгнуть в яму перед залпом, а потом разроется и выживет. И она послушалась, прыгнула и выжила. И по сей день считает его святым. Вы тоже сейчас думаете, что он был святой, да? Степа молчит.
— А на поверку выходит, не совсем святой. Я, Степан Сергеевич, проверял. Я всегда все проверяю. И нашел его дело в архиве. И в деле обнаружились факты, которые вам, как автору «Нашей истории», будет любопытно узнать. Мой предок отец Егорий был стукачом, осведомителем НКВД. Обо всех, кто посещал его в Троицкой церкви, он сообщал на Лубянку. И о вас в том числе сообщил. И теперь вы думаете, что он не святой был, а сукин сын, да? И вся ваша судьба вот на такой тонюсенькой ниточке тогда висела.
Изображает пальцами ниточку. Степа молчит.
— Так ведь если б он не сообщал, — говорит Панюшкин, — его бы еще в двадцатые годы в расход бы пустили. А так — доносил, но многие годы крестил, и венчал, и хоронил по-христиански. А обряды очень важны, и это я вам сегодня докажу. Но главное, он дочку свою крохотную, глухонемую, любил больше
— Кого? — спрашивает Степа.
— Сосед ваш, Василий Левко, на него написал. Который венчался и на вашу супругу поглядывал.
Официант убирает пустые тарелки.
— Вы сейчас думаете: сколько случайных совпадений, — опять угадывает Степины мысли Панюшкин. — Так ведь они не случайные. Это Господь подает нам знак, что в основе тут всегда одно и то же. Всегда одно и то же.
— Это вы п-п-про что?
— Это я про любовь. Предок мой от любви к дочке доносил. И Левко от любви. И это не моя фантазия, Степан Сергеевич, а факт. Левко в один и тот же день, в один присест накатал два доноса — на отца Егория и на свою собственную жену, певицу Вольскую. И вы, Степан Сергеевич, знаете, почему он это сделал.
Степа молчит.
— Знаете. Вы же с ним столько лет соседствовали. Вы все знаете. Но думать об этом вам неприятно. Проще раз и навсегда объяснить поведение человека советской эпохой и дальше не думать. Но Василий Левко любил вашу жену еще до того, как вы в Шишкином Лесу появились. И всегда ее любил, а женился не на ней, а на Вольской, отчего и считал этот брак с Вольской своим несчастьем и подлостью. И Вольскую он ненавидел. И попа, освятившего этот подлый брак, он считал негодяем. Человек Левко был дикий, и поступок его мерзкий, сомнений нет, но, что важно, в основе всего тут не советская власть, а бушевание человеческих страстей. Так вот, это бушевание страстей, Степан Сергеевич, я, как следователь и религиозный человек, вижу главной причиной всех преступлений в России. Я вам даже выскажу сейчас свою мысль про нашу историю в целом. Хоть вы и большой знаток истории Российской, но осмелюсь высказать. Мне кажется, что нашу историю во все времена двигали и сейчас двигают не политика и экономика, не революции и войны, а только эти неуемные человеческие страсти. Идите.
Степа не сразу вспоминает, куда Панюшкин предлагает ему идти.
— Ну идите же в туалет. Степа встает и уходит.
Туалеты в «Толстоевском» тоже стильные, голландский кафель с синенькими картинками, антикварного вида арматура и тихие звуки Шопена по радио. И не успевает Степа сюда войти, как вслед за ним входит Катков.
— Степан Сергеевич! Вы там с Панюшкиным сидите. Он вас про меня спрашивает?
Степа настороженно молчит.
— Я вижу — он вас уже уболтал, запутал. Что вы ему про меня сказали?
— О вас речи не было, — говорит Степа.
— Я знаю, о чем он вам сейчас говорит. Он вам сейчас о Боге долдонит, да? Это он под психа косит, но вы ему, Степан Сергеевич, не верьте. Он эту хренотень и мне, и всем на допросах все время несет. Но он все знает, Степан Сергеевич, он все знает!
— Что он зн-н-н-нает?
— Все знает. Про крышу знает. Что я с Алексеем работал и с Антоном, и с Костей, и с Машей работаю.
Мой папа знает, что бизнес без крыши в России невозможен. Антон — хозяин клуба, у Маши две картинные галереи, я снимаю кино, и папа понимает, что кто-то не вполне законными методами дает нам возможность всем этим заниматься. Но разговоров на эту неприятную тему он избегает и старается об этом не думать.