Шорох сухих листьев
Шрифт:
– Очень похоже, пожалуй, очень!..
– Ох, как еще похоже!
– с ожесточением крикнула Наташа в трубку.
– Ты отказался от Москвы, от всего, о чем мечтал, ты мог так многого добиться! Ты понимаешь, что люди, в пять раз менее способные, чем ты, и в десять раз худшие, на каждом шагу тебя обгоняли!
– в голосе ее звучали злые слезы.
– Ну-ну, - успокаивая, примирительно сказал Платонов.
– Ты описываешь что-то вроде скачек или марафонского бега! Никто меня не обгонял и ни за кем я не гонялся, честное слово.
– Коля, но ведь все-таки
– Ну, конечно, кое-что могло бы сложиться поудачнее. Но ведь это каждый так, наверное, думает.
– Молчи ты, проклятый человек!
– нетерпеливо крикнула Наташа.
– Молчи лучше! Нелепо устроен человек, бездарно и нелепо!
– Она говорила все тише и невнятнее, борясь со слезами.
– Несправедливо и бессмысленно, что почему-то оказывается, что можно любить по-настоящему больше всего на свете какого-нибудь больного, ребеночка или нескладного идиота... неудачника! Я тебе потом позвоню...
– и она в слезах бросила трубку.
Вечером она позвонила снова, и они отправились слушать оперу, очень скучную, на которую трудно было достать билеты, и только потому туда все старались попасть. Телефонного разговора как не бывало. И только поздно вечером, почти ночью, опять ожил телефон, Наташа спросила:
– Ты жив?.. Обо мне помнишь? Думал сейчас обо мне? Ну, тогда мне на все остальное наплевать, все хорошо. Спи, спокойной ночи.
Платонов после разговора долго, почти до рассвета, не спал, лежа в постели с открытыми глазами, глядя в потолок, по которому бежали полосы света с незасыпающей столичной улицы, прислушиваясь к городскому шуму, так не похожему на привычную утреннюю петушиную перекличку, проезды одинокого автобуса, пароходные гудки, собачий лай и поскрипывание ведер под окном.
Утром телефон зазвонил неожиданно рано, и Платонов, только что вылезший из ванны и размышлявший о том, как все-таки приятно иметь у себя в квартире такую штуку с горячей водой все время под рукой, кинулся к телефону, чуть не упав на скользком полу, и мокрыми руками схватил трубку.
– Знаешь, ничего не получилось, - с досадой сказала Наташа. Навязались эти путевки на мою голову, и отказываться уже неудобно.
– Тебе дали путевку? Зачем же отказываться? Это хорошо.
– Да будь это обыкновенная, я бы в два счета плюнула на нее, а это в Карловы Вары, неудобно отказываться, скажут, зачем вы заказывали. Ужасно неудачно. Ты тут, а мне приходится уезжать.
– Ну что же делать. Мне тоже пора.
– Так неудачно вышло... Сегодня к шести ты являешься ко мне. Грандиозное торжество. Ты же приглашен специально для этого торжества со всеми прочими почетными гостями. Ну, это по случаю присуждения мне ученой степени. У тебя рубашка чистая есть с собой?
Платонов посмотрел на свою нейлоновую рубашку, гордость тети Люси, купленную на его деньги и подаренную ему к дню рождения. Вчера он ее выстирал в умывальнике, теперь она лежала, высыхая на полотенце.
– Она у меня всегда чистая.
– Понимаю, - сказала Наташа.
– Ты приезжай пораньше, я
И действительно, когда он приехал, она сразу заставила его пойти в ванную. Притворив дверь, он стащил через голову и отдал ей рубашку, а сам присел, сгорбившись, на край ванны и стал ждать. Теплая ванная комната вся сияла голубым кафелем, хромированными кранами и трубами, под ногами лежало и мягко пружинило что-то нежно-розовое, стеклянная полочка была заставлена множеством разноцветных флаконов, и в великолепном зеркале на этом фоне отражался Платонов без рубахи, сидевший на краю молочно-белой ванны с мохнатым полотенцем на худых плечах.
Наташа что-то долго возилась с пришиванием, и Платонов, не дождавшись, робко высунулся и вышел из ванной, кутаясь в полотенце, заглянул в комнату и увидел, что Наташа сидит у окна и, закусив губу и глубоко задумавшись, смотрит на рубашку, расстеленную у нее на коленях. Она медленно обернулась к Платонову.
– Ты помнишь бабушку? Ты-то помнишь. Вот она бы сегодня одна радовалась, не понимая, что, в сущности, радоваться совершенно нечему.
– Не понимаю все-таки! Как это нечему? Странно как-то! Ты ведь честно, по праву...
– Да, я не украла и не по блату получила, вот вы с бабушкой вдвоем и радовались бы, - она усмехнулась, глядя на то, как он ежится, высовываясь из-за двери, прикрываясь полотенцем, и бросила ему рубашку.
Встряхнувшись, она невесело засмеялась и окликнула его.
Платонов уже нырнул в ванную и теперь снова высунул голову.
– Коля, ты должен это знать!
– Она опять засмеялась и произнесла торжественно: - Ты единственный в мире человек! Единственный в моей жизни человек, которому я мыла ноги... Пуговицу мне, кажется, случалось пришивать, но это было давно, и я даже не помню кому. И зря пришивала.
Она ушла переодеваться, а Платонов остался один, гостей еще не было, только какая-то очень важная тетка с большой брошью на груди звенела посудой, накрывая на стол, и, чтоб ей не мешать, он ушел в кабинет и сел на ярко-синее, покачивающееся креслице.
Первым из гостей явился Иннокентий Викентьевич, с которым Платонова уже познакомили на ледяном представлении. Он поздоровался с Платоновым и рухнул в кресло, разбросав руки и ноги, изображая полное изнеможение. В доме он был вроде своего человека, вероятно, потому, что по какой-то линии был не то помощником Наташиного мужа, не то секретарем. Пожалуй, скорей всего секретарем.
Повалявшись в изнеможении, лениво оглядывая комнату, он достал фарфоровую фигурку, повертел ее, разглядывая со всех сторон, и небрежно поставил ее не на то место, где она стояла. Потом он прошелся по кабинету, взял со стола тонкую пачку исписанных листов, небрежно просмотрел и хмыкнул и так же небрежно отложил, точно сказал: "Ах, это? Знаю, надоело!"
Платонов смотрел на его упитанное, чрезмерно сытое лицо, на его большой с двумя извилинами, какой-то холеный нос нежного цвета лососины, на узенькие модные отвороты его просторного костюма, стараясь побороть чувство неприязни.