Шпаги и шестеренки (сборник)
Шрифт:
– Боюсь, – однажды заметил натуралист, – преподобный вернулся в своем развитии к тем благословенным временам, когда он был младенцем. Такое ведь случается, доктор Байно?
– Ну, если разум не справляется с тем, что узнал и пережил… – Врач отвечал нехотя, как будто речь шла о вещах, в которых он не был до конца уверен.
– А не может ли то же самое произойти с человечеством, – тихо спросил Дарвин. – Столкнувшись с некой истиной… испытав чудовищное потрясение…
Фицрой с почти удавшейся ему небрежностью отложил читанный уже трижды альманах и поднялся.
– Это
– А если бы они поняли, куда попали на самом деле? Что это их будущие, их потомки?.. Или… если бы мы с вами увидели Ноя, Адама, Каина?
– Пустой разговор, – отрезал Байно. – К чему эти домыслы? Что вы хотите сказать, Дарвин?
– Я думаю о моллюсках, которых мы подобрали. О том, зачем они стремились так попасть на тот остров.
– Господи, Дарвин, – засмеялся Фицрой, – они никуда, ровным счетом никуда не стремились. Вас там не было, но мы-то видели. Они… это просто какой-то яд, который они впрыснули Мартенсу и преподобному: один пришел в себя быстрее, другой… увы. Все наши тогдашние шутки о разуме… ну, вы же не принимаете их всерьез? Разумны, как всякий высокоорганизованный хищник, но не более того. Впрыскивают яд, вынуждают дельфинов или мелких китов плыть, куда им нужно, в какую-нибудь пещеру, и там пожирают. Вот и весь разум.
– Но сны, которые мы видели? И рисунки – их рисунки ведь напоминали остров, я это потом понял!
– Или, – вмешался Байно, – нафантазировали себе. Задним числом о чем только не догадаешься!.. Это я вам сейчас как медик, поверьте.
– Но вы не можете отрицать их сходства: «баклажанчиков» и… той твари, что выбралась из двери. А вы, Мартенс? Вы со мной согласны?
Художник, все это время сидевший с каменным лицом, извинился и вышел вон.
– Господи, – сказал Байно, – это был какой-нибудь разросшийся слизняк или другое неведомое науке беспозвоночное. И выбралось оно из пещеры. Из пещеры, Дарвин, не из двери, побойтесь Бога! Что до сходства – ну, ваши вьюрки вон тоже похожи друг на друга: две лапы, два крыла, один клюв. Так и у этих: щупальца, глаза, голова… Клюв тоже. – Байно хохотнул. – Но все же различий, согласитесь, много больше.
– Клюв, да… – пробормотал Дарвин. – Клювы… и щупальца…
Он поднялся и вышел из кают-компании – очень похожий сейчас на Мэттьюза, каким тот стал после возвращения. Несколько следующих дней Дарвин пребывал в задумчивом состоянии, что-то писал на отдельных листах, перечеркивал, хмурился.
Фицрой наблюдал за ним с тревогой – однако скоро понял, что это лишь очередная страсть, охватившая естествоиспытателя. Новая идея, не более того.
Ничего, что было бы на самом деле связано с островом.
Лгать оказалось легко и просто. Капитан даже сам не подозревал, насколько. Фицрой открыл для себя это очевидное правило, почти закон природы: «Чем больше ты напуган,
Впоследствии он не раз следовал ему – пусть и с переменным успехом. Сложнее всего оказалось сражаться с Дарвином, когда тот – видимо, после длительных, серьезных сомнений – все же осмелился обнародовать свою теорию о происхождении видов. Впрочем, возможно, дело было не в сомнениях, а в поисках доказательств, которые он мог привести; вряд ли Дарвин рискнул бы писать в своей книге о других клювах, тем более – о щупальцах, эволюционировавших за столько лет.
Фицрой был неутомим. Сперва под псевдонимом «Senex», затем публично он выступал против Дарвина, в действительности же – против перспектив, которые учение натуралиста открывало перед человечеством. По совести говоря, он не мог обвинять Дарвина в неосмотрительности: в ту ночь на острове натуралист с Филлипсом были слишком далеко и не подпали под воздействие моллюсков. Дарвин лишь догадывался – а Фицрой точно знал, зачем те искали остров. Зачем явились из далеких глубин космоса в цилиндрическом летательном аппарате, на который случайно наткнулся «Бигль».
Паломничество – вот что было причиной их появления. Паломничество к далекому первопредку, моллюсковому Адаму, а может, и богоспруту, своеобразному Христу, заточенному в глубоководной темнице эоны назад. Они явились узреть живую святыню – и в панике осознали, сколь велика разница между ними и их пращуром. Насколько они чужды друг другу.
Дарвин был много сообразительней и прозорливее Фицроя: он своим умом догадался о том, что капитан после той ночи твердо знал. Живые организмы со временем, под воздействием внешней среды, неизбежно изменяются, – и Фицрой мог лишь предполагать, как воспримет человечество это откровение.
Но и его борьба с Дарвином была тщетной попыткой отвлечься от еще более чудовищной истины – капитан понял это много позднее. Когда услышал первые разговоры о возможности беспроводной радиосвязи и сообразил, что мог мастерить преподобный Мэттьюз до того, как однажды ночью сознание его окончательно прояснилось. Некий странный прибор, безделица, игрушка, над которой все насмехались, – что сделал он с этим прибором… или, точнее, – что сделал тот, чье сознание даже после смерти головоногого тела осталось, будто кукушонок в гнезде, под черепным сводом Мэттьюза. Тот, кто счел необходимым продублировать сигнал, отправленный с острова другим своим собратом. Тот, кто умер не раньше, чем убедился: сделано все возможное.
«Нет, – думал Фицрой, – нет страшнее безбожника, чем истово веровавший, но в вере своей разочаровавшийся».
Он искал способ предупредить других о своих догадках, но понимал: сам же лишил себя всякой опоры. Высмеивая Дарвина. Отрицая очевидное. Замалчивая то, о чем молчать не следовало.
Невозможно остановить прогресс, но задержать его – под силу даже одному человеку. И порой последствия этой паузы могут оказаться роковыми. Как для тех дикарей, что не желали смириться с истиной, принесенной им преподобным Мэттьюзом и Джемми Пуговицей.