Штрихи к портрету
Шрифт:
— А ты, Наталья, ханжишь, как многодетная монахиня. — И, защитив Рубина, Кунин продолжал:
— Сколько человек эту наживку проглатывало, Илья, ты себе не представляешь! Очень много ведь талантливых людей сидело. Жулики пытали счастье тоже. Сумасшедшие попадались.
— Про Вдовина расскажи, — попросила Наташа.
— Я про него как раз, — Кунин благодарно глянул на жену. — Только не помню, кто он по профессии был. Гуманитарий какой-то. Технарь бы не осмелился такую чушь предлагать.
Кунин аккуратно разлил водку по стопкам, добавив и себе. Наташа молчала, провожая глазами его руку. Крепкие пальцы в старческих коричневых пятнах уверенно и привычно обнимали бутыль.
— Тогда ходили грузовики с газогенераторами — знаешь такие? Сбоку кабины стоит цилиндр и топится чурками. Чурки сырые, горели плохо, моторы барахлили… И вдруг этот Вдовин — кажется все-таки, что он актер бывший — посылает в Академию наук свою идею. Предлагает в виде топлива для моторов не дрова, а воздух. Ибо воздух, как известно, состоит из водорода и кислорода, и он, заключенный Вдовин, знает способ, как этот воздух расщепить на эти составляющие. После чего водород будет гореть, а кислород — поддерживать горение.
Рубин хохотал, запрокидывая голову, Наташа тоже смеялась, будто слышала впервые. Кунин наслаждался эффектом.
— Даже мне это потешно, — сказал он, — представляю, как вам, с инженерным образованием. Так ведь сняли Вдовина с общих работ, дали каптерку отдельную, и он полгода кантовался, как хотел. Ждали ответа из Академии наук. А он, не будь дурак, тем временем черканул в Президиум Верховного Совета предложение сочинить новый гимн, причем такой проникновенной силы, что после одного исполнения солдатам уже не понадобится воинская присяга, настолько слова гимна пропитают их сознание и подсознание. И ему какой-то чиновный идиот вдруг ответил: ваше письмо переслано в соответствующую комиссию. Причем назвал его не гражданином, а товарищем. Очевидно, решил, что цифровой номер вместо адреса — это не лагерь, а секретное предприятие. Тут наше начальство ошалело вовсе и дало ему еще дневального в эту каптерку.
— И чем кончилось? — хищно спросил Рубин.
— Не было достойного конца, — сожалеюще пояснил Кунин. — У него там что-то лопнуло в голове, и его забрали в больницу. Умер, очевидно. А жаль…
Они все трое помолчали секунду.
— Заклинаю тебя, Илья, — сказал Кунин, — не пиши серьезную книгу Не нужна нашему времени серьезность. Были чересчур серьезными наши обе империи, что у Гитлера, что у Сталина, хватит. Не будь философом Ротштейном.
— Да, да, — откликнулась Наташа. — Это правильное сравнение. Честное слово, я сама это хотела сказать.
— Умная женщина — украшение дома, — похвалил жену Кунин, глядя на нее пристально и неотрывно, и все трое подумали об одном и том же, отчего громко заговорили одновременно и тут же вежливо замолкли.
— Милиционер родился, — сказала Наташа. — А если сразу трое молчат, то в чинах будет. Расскажи ему о Ротштейне, Антон. Пусть он это где-нибудь в книгу вставит.
— Всамделишный философ был, — сказал Кунин. — Замели его в пятидесятом, и попал он в нашу бригаду. Мы лес грузили в вагоны. Разумеется, вручную. Сперва были три автопогрузчика, но мы их быстро сломали. Потому, что тогда уже деньги платили, а расценки за ручной труд намного выше. Три человека на вагон. Так что физически я здорово окреп, спасибо товарищу Сталину за спортивную нашу закалку. Самое тяжелое — последние бревна, которые надо уже высоко поднимать. Клали две наклонные доски, по ним бревно два человека вкатывали, после подпирали его длинными шестами и толкали дальше, один сверху принимал. И вот попалась тяжелая лиственница, застряла наверху и не движется. Бригадир наш говорит новенькому: ну-ка, Ротштейн, помоги…
Наташа начала смеяться, зная, что произошло.
— Он
— И впрямь на притчу похоже, — благодарно согласился Рубин. — Расскажите что-нибудь еще о людях. Может быть, я в книге их в Ухту переселю.
Лицо Кунина, все время благодушно расслабленное, вдруг исказилось непонятной гримасой и застыло. Рубин испугался сперва, что старику становится плохо, потому что кровь отхлынула от его щек и лба, и появилась пепельно-землистая окраска старческой кожи, но глаза, только что смеявшиеся и мягкие, засветились холодно и враждебно.
— Ты соображаешь, что ты только что сказал? — медленно произнес Кунин.
Рубин молчал, не понимая, что происходит. Покосился на Наташу, она тоже с недоумением и испугом смотрела на мужа. На лице ее была готовность кинуться, принести, вмешаться — все, кроме понимания.
— Эти люди погибли, — зло и жестко сказал Кунин, с брезгливостью глядя прямо в зрачки Рубина. — Погибли после страшных мучений. От голода, унижений, холода и непосильной работы. Какое вы имеете право о них писать, если вы о них разговариваете не как о людях, а как о фишках для вашей сраной повести, в которой вы их поставите и повернете, как захотите? Стыдно это и позорно!
— Антон, опомнись, — тихо и умоляюще произнесла Наташа. Кунин грозно посмотрел на нее и низко опустил голову к столу, как бы не желая видеть их обоих.
— Вы даже на «вы» со мной перешли, — медленно сказал Рубин.
— Да! — ответил Кунин, подняв голову. Глаза его смотрели по-прежнему презрительно и враждебно. — Да! Потому что такой холодный изобразитель вдруг оказался передо мной, что если б я такого раньше знал, то на порог бы не пустил.
— Я сейчас сам уйду, Антон Миронович, — тихо и растерянно сказал Рубин. — Только позвольте мне сначала — нет, не оправдаться, — последнее он проговорил очень быстро, заметив брезгливо дернувшуюся щеку старика, — не оправдаться, а сказать, что я вам очень благодарен. И за все предыдущее, и за сегодняшний урок.
— У них же есть родные у всех, Илья, ты сам сообрази, — проворчал Кунин, медленно приходя в прежнее свое состояние, — из глаз уже исчезли острые осколки льда. — Это ведь были живые люди. Про них можно только правду сейчас писать. Боль-то свежая. Внуки наши — те пускай врут и сочиняют. Им это чужое будет, эдакая история с кошмарами. Как для нас времена Ивана Грозного. Кунин разлил водку по рюмкам, и все трое помолчали — но уже совсем не так, как минуту назад.
— Извини, что я так на тебя накинулся, — сказал Кунин уже остывшим, но все-таки не прежним еще голосом. И улыбнулся Рубину — Не обижайся, но в тебе вдруг такая сука прорезалась, такой махровый литератор, что мне страшно стало. Я ведь тебя как сына воспринимаю, мне тебя настоящим видеть хочется.