Штурман
Шрифт:
– На каком основании, господин майор?
– Я сформулирую это позже. Конечно, мнение врача, который считает, что вам нужен отдых, немаловажно, хотя вы к нему даже не обращались; но мнение командира тоже имеет значение. Можете быть свободны.
Направляясь в столовую, штурман заметил, что у него дрожат колени. Не от страха, а от бешенства. Как мог человек, знающий их ремесло, сказать ему такое? Как можно было не почувствовать никакой жалости к единственному, кто остался в живых после гибели двух экипажей? Как могло командиру эскадры прийти в голову, что, уцелев после воздушного столкновения, штурман согласится пойти под начало плохого пилота? Возможно, подобная жестокость необходима, когда посылаешь людей на гибель, и лучше, когда страдаешь от нее, чтобы смерть показалась желанным избавлением от этих мучений? Но разве ничего уже не значила доброта? Ведь не наемники же ребята в эскадре. Каждый из них подчинялся дисциплине, которая
радость после успешной трудной бомбардировки; чувство товарищества, участие в грубых развлечениях в барах соседнего городка. И для наказания штурман не нуждался в аресте. Чейнибудь дружеский упрек задел бы его куда больше, чем это дурацкое взыскание. Но тут все в нем восстало против этого. Он никогда не признает себя виновным в смерти Ромера, хотя бы даже косвенно; понятно, начальство всегда сумеет найти удобную формулировку, чтобы снять с себя ответственность. Зачем командиру эскадры . понадобилось согласие Ромера на то, чтобы вычеркнуть его самолет из списка тех, что должны были в эту ночь бомбить нефтеперегонный завод? Почему он сам не вычеркнул его, ни о чем не спрашивая, на том простом основании, что экипаж Ромера был не в состоянии выполнить боевое задание? Тут он вспомнил слова врача: "Тебе должны были сразу дать отпуск..." В самом деле, в RAF было принято немедленно после катастрофы освобождать от полетов тех, кто уцелел; их отпускали развеяться и распить в пивной кружечкудругую с подружками. Почему французы не соблюдали этого обычая? Из тщеславного желания казаться сильнее других? Но перед лицом смерти все одинаково бессильны.
Штурман поставил свой велосипед в ряд с другими около столовой и тяжело вздохнул, прежде чем войти. Сердце его громко стучало, так же как в ночь, когда он выбросился с парашютом, но колени больше не дрожали. Голос предков молчал, словно их привело в замешательство то, что происходило, но штурман был исполнен решимости не уступать, чем бы это ему ни грозило, и, когда из столовой вышел Адмирал, он остановил его.
– Послушай, - сказал штурман, - Люсьен наложил на меня арест.
Летчики называли командира эскадры по имени, и эта фамильярность выражала отнюдь не пренебрежение, а симпатию. Не раз в тяжелых обстоятельствах Люсьен проявлял себя человеком отважным, и ому готовы были простить многое, потому что в общемто его любили. Но откуда у него эта внезапная строгость? От бессознательной антипатии к штурману?
– Какое определение?
– спросил Адмирал.
– Не подобрал еще.
Штурман потянул Адмирала в бар. Никто там не выпивал, только несколько офицеров листали газеты и журналы, и радио мурлыкало какуюто мелодию.
– Скажи мне, - начал штурман, - я хочу знать, не изменил ли ты своего мнения со вчерашнего вечера. Может быть, ты тоже считаешь, что я виноват в смерти Ромера?
– Ты с ума сошел, - ответил Адмирал.
– Но ты знаешь ребят. Некоторые так думают.
– Они бы полетели с ним через неделю после прыжка из гибнущей машины? Я и не знал, что среди нас столько героев. Но что думаешь ты?
– настаивал штурман.
– Я бы поступил так же, как ты.
– Неужели, - продолжал штурман, - Люсьен никогда не беспокоится о собственной шкуре? Адмирал хмыкнул.
– Он такой же, как и все мы. Правда, вылетает он с тем экипажем, который выбирает сам, и только когда сам решает лететь - не то что мы.
– Почему же тогда ему не нравится, что и мы думаем о себе? Может, он воображает, что по утрам мы распеваем у себя в комнате "Марсельезу" и целый день повторяем: "Родина превыше всего"? Или ему не знакомы такие мелкие мысли, как "Сегодня я себя плохо чувствую"? И он никогда не задумывается, вернется ли из полета?
– Как все мы, как все мы, - повторил Адмирал.
– Слушай, ты меня смешишь.
– Почему?
– Ты бы хотел, чтобы командир эскадры вел себя так же, как ты. Но ты только лейтенант. Увидишь, когда станешь майором, захочешь стать полковником. И тогда. ..
– Но послушай, - сказал штурман, - разве Люсьена никто не ждет дома? Мать? Или жена? Или дети? Неужели у него никогда не возникает желания уменьшить потери, спасти комуто другому жизнь? У меня почти никого не осталось, но мне такие мысли знакомы.
– Успокойся, - сказал Адмирал.
– Я поговорю о тебе с врачом. Все уладится.
Адмирал отошел от него, и штурман внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким среди этих людей, которые, уткнувшись носом в журналы, избегали его взгляда. Может, скоро они станут отворачиваться от него, словно он какойто злодей. Когда он сказал Адмиралу: "У меня почти никого не осталось...", - он вдруг вспомнил молодую женщину. Его охватило
IV
В эту ночь вылет был отменен. Штурман целый день просидел у себя в комнате, куда ему приносили поесть; он слышал, как летчики ушли в барак на инструктаж, а через три часа, громко распевая и хлопая дверьми, вернулись обратно.
Он тоже почувствовал облегчение. Адмирал к нему не зашел, а сам он не стремился никого видеть. Он ждал. Порой ему приходило в голову, что в назидание другим командир эскадры может передать дело в трибунал; но он отдавал себе отчет, что обвинить командира в жестокости и, главное, доказать его неправоту будет нетрудно. Англичане просто не смогут себе представить, почему не дали законного отпуска тому, чье поведение во время катастрофы представлялось безупречным. Правда, несколько дней спустя он проявил слабость, но каждый, кто летал бомбить Рур, способен это понять. Боялся он только мнения товарищей. Может быть, теперь, когда экипаж Ромера вычеркнут из списка, на штурмана злятся, что в ту ночь он отказался с ним лететь? Но пройдет время, и все станет на свое место.
На следующий день вылет не отменили, и штурман испытал странное чувство. Может быть, оно было вызвано тем, что в списке вылетающих на задание значился Адмирал? Мысль о вылете не давала штурману покоя. Он видел перед собой летчиков, сидящих за столами во время инструктажа, слушающих, как intelligenceofficer сначала уточняет объект, потом - расположение противовоздушной обороны и показывает нужные пункты на карте длинной линейкой, которую время от времени кладет на стол. Ему представлялось, что он, как прежде, сидит вместе со своим экипажем, зажав между колен тяжелый зеленый планшет с картами, жует мятную резинку и вглядывается в лица нервно позевывающих людей. В эти минуты всем было не по себе. Снова лететь в Рур навстречу зениткам - эта мысль никому не доставляла радости. Было толькогорькое удовлетворение, что совершаемые тобой подвиги должны принести свободу континенту. Штурман думал в первую очередь о сильных ветрах западном и северозападном, обещанных метеосводкой, об углах склонения, по которым ему придется рассчитывать по" правки на снос, о трудностях полета по счислению, когда радиосигналы, посылаемые из Англии постами управления, на всех волнах будут заглушены врагом. Его экипажу, как и всем остальным, придется лететь вслепую тысячи километров, полагаясь только на расчеты штурмана. Потом говорил командир эскадры: он распределял самолеты по эшелонам и давал советы, приправляя их шуточками, от которых по рядам пробегал смех. Окна в зале были закрыты, и дым от сигарет становился все гуще; летчики выходили, направляясь в раздевалки, отдуваясь, влезали в комбинезоны, натягивали сапоги и набивались в грузовики, которые подвозили их к самолетам, во мраке казавшимся еще огромней,
Последний раз летчики его экипажа много шутили перед тем, как забраться в фюзеляж, где они пробирались к своим местам, перешагивая через металлические переборки. Потом пилот один за другим запустил моторы, машина дрогнула всей тяжестью и вырулила па старт к взлетной полосе, с которой самолеты брали разбег по сигналу зеленого огня.
В эту ночь, когда заскрежетала гигантская пила, так оглушительно, что задрожали стекла, штурман, закрывшись у себя в комнате, мысленно видел уносящиеся самолеты; оставшись на этом берегу их ночи, он не испытывал никакой радости, он страдал, представляя, как, оторвавшись от своего берега, они уходят в толщу мрака навстречу орудийной пальбе. Он видел Адмирала у рычагов управления, видел его длинный шрам под кожаным шлемом и маленькие глазки, сверкавшие над кислородной маской, которая делает лицо похожим на свиное рыло; стараясь избежать столкновения, Адмирал сыпал проклятиями по адресу самолетов, которые, поднимаясь с соседних аэродромов, шли ему наперерез. "Видели этого негодяя? Стрелки, смотрите в оба..."