Шутиха
Шрифт:
У меня нет чувства юмора?
Humour — настроение. Оно есть у всех. Разное. Хорошее и плохое. Злое или доброе. Humour — главные соки организма: кровь, флегма, желчь, черная желчь или, наконец, меланхолия. Выберешь что-то одно — зачахнешь. Соки должны бродить. Собственно, старый добрый английский humour — не более чем ушлый француз XVII века, месье Humeur, бродяга Склонность-к-Шутке, перебравшийся через Ла-Манш и получивший лондонскую прописку.
Я ничего не понимаю.
И не надо. Ты когда-нибудь видела человека, сумевшего в конце концов понять соль шутки? Душераздирающее зрелище, хотя и звучит гордо.
Я черствая и злая?
Глупости. Просто еще никто нигде и никогда не сумел объяснить постороннему зрителю: почему он смеется, а этот самый посторонний,
— Мама! Иди к нам!
Вот-вот. Мама, тебя зовут. Иди к ним. А мы проводим тебя взглядом: Лица Третьи, волей судьбы забывшие, что значит “я”, вынужденные всю жизнь рассказывать о других, чтобы в итоге таким окольным путем рассказать о себе. Правда, смешно?
Только не отвечайте. Правда, неправда — не надо. Давайте лучше о другом.
Возьмем, к примеру, шашлык.
...скользкие, тонко нарезанные кольца лука. Острый, кисловатый аромат. Поджаренная корочка: местами слой сала чуть обуглился, это ужасно вредно, говорят, там канцерогены, и для желудка — смерть, но удержать руку, тянущуюся за очередном куском, не под силу даже гималайскому бурому аскету. Раскинувшись у бревна, декоративно обтесанного под Японию, эротически стонет Настька. Изредка заливая очередной стон глотком “Твиши”: подкрепите меня вином, ибо я изнемогаю от жратвы.
— Мам, вино будешь?
— Не...
— А если показать?
Шуты танцуют вальс-бостон. На три счета. Лежа. Юрочка аплодирует им по-дзенски, одной ладонью. Все попытки приспособить вторую окончились неудачей. У Юрочки выросло брюшко: смешное, оттопыренное. Гарик щелкает сына по этому артефакту, и сын икает.
Словно заразившись, вслед икает Вован.
— Блин, ик!.. икота! Галка, напугай меня! Чтоб... ик!.. прошло.
— Как?
— Ну, скажи... ик!.. что я тебе денег должен.
— Ты мне должен сто баксов.
— Тю, напугала...
Мрачный Баскервиль зарывает в углу кость: на случай голода. У пса этот призрак зашит в генотипе. И никакая реальность его не поколеблет. Ф-фу, не могу больше.
Сейчас умру.
— Володя, ты меня убил. И закопал. И надпись написал.
— Сама ты Володя. Вован я. Во-ван. Трудно запомнить?
— Трудно.
— Ну, тогда смотри. И запоминай.
Паспорт. Синяя обложка с гербом. Номер, серия. Вован Николай Афиногенович. Год рождения. Прописка. Вован. Николай Афиногенович. Мягкий баритон Заоградина: “Кстати, Николай Афиногенович отзывался о вас наилучшим образом...”
— Въехала, Галка? Вован я. В натуре Вован. А если по имени, тогда, ясное дело, Колян.
Удивляться не было никаких сил.
— Вован, ты меня убил еще раз. Сегодня великий день. Момент истины.
— Момент? Истины?! — Вован поднялся медведем-шатуном. Странно знакомый кураж отразился в глазках майонезного короля: сейчас от этого факела полыхнет уголь в мангале, займутся стены дома, огонь перекинется на деревья, оттуда на небо... — За мной!
Откуда и силы взялись? Через бильярдную в коридор, оттуда вниз по лестнице, под землю, ниже, еще ниже, поворот, другой, дверь с заклепками, бронеплита, штурвал запорного механизма вертится в мощных лапах капитана, выводя корабль на новый курс, это, наверное, бункер, здесь заседает штаб вермахта, нет, это не бункер, стены и потолок обшиты пробкой, абсолютно звуконепроницаемы, посредине — микшерский пульт звукооператора, муравейник рычажков; черные, траурные колонки на штативах, микрофоны, обалденный синтюг, мечта нищих клавишников, а дальше, в распахнутом плюшевом чреве футляра-исполина — великан, медный гигант Талое, страстный динозавр, выгнувшийся от сладкой судороги, лохань Господа, рог Хеймдалля, труба Иерихона, с бляхами сумасшедших клапанов...
Общий
В Тайной Комнате стоял бас-саксофон.
— Семь лет по кабакам, — грустно сказал Вован, утирая скупую слезу. — Музыкальная десятилетка, потом кабаки. Лабух я. Бывший. Псих я. Только псих дудит в бас. А я как увидел однажды — влюбился. На всю жизнь. Может, и не женился из-за него. Одной гадюке показал спьяну, она ржет: мужчины с маленьким хреном любят большие пистолеты! Чуть не убил, шалаву. С тех пор все: никому. Пацанам покажи: затюкают. Вам одним. Потому что вы — люди. У вас сердце. Я за компактом Роллини пятый год гоняюсь. А вы... а ваш...
Пьеро, пискнув, утонул в объятиях соседа.
Глава тринадцатая
“ВДОЛЬ ПО ГОРОХОВОЙ”
У киоска с прессой она остановилась случайно.
Голова еще слегка гудела в ритме блюза: вчерашнее веселье тонко напоминало о себе. Когда Настька решила сбегать домой за виолончелью, но передумала и оккупировала синтезатор, Пьеро навис над мандолайкой, Тельник приспособил маракасы, а Вован, закусив подаренные удила, низко, утробно, с придыханием повел черный-черный, аж синий “Summertime”... Сколько они просидели в Тайной Комнате — бог весть. Долго. Очень долго.
А казалось: всего ничего.
Сейчас куплю кефира... мальчики проснутся, спасибо скажут...
Журнал был глянцев и толст, как сытый бегемот в зоопарке. Журнал привлекал взгляд издалека. “Не надо! — беззвучно кричали мы, Лица Третьи, деликатные. — Не трогай! Иди мимо!” Но разве женщины слушают советов?!
— Будьте любезны...
Мелованные страницы шуршали клубком змей. Хорошая печать, дорогая: плашка густого фиолета. Бумага финская, матовая меловка... В разделе “Спорт” глаз неприятно зацепился за короткую заметку: “ШУТ-БОКСИНГ: к участию допускаются женщины”. Впрочем, дальше шло безразличное: “...близок к таиландскому боксу, но вместо ударов локтями практикуется бросковая техника из вольной борьбы. Экипировка: шорты, ракушка, щитки без твердой основы...” Раздел “Обжорка” тоже вызвал смутные подозрения: “Плов “Шут гороховый” (нухотли афанди палов): замочить горох...” — но дальше выровнялся, нежно щекоча вкусовые пупырышки: “...за сутки до приготовления; баранье сало вытопить, извлечь шкварки и перекалить. В кипящем жиру обжарить нашинкованный кольцами лук, затем — ломтики мяса. После закладки мелко резанной моркови налить в котел воды и, не дав закипеть, опустить горох. Варить на очень медленном огне до мягкости (проверить пальцами); добавить соль и пряности (перец, зира, барбарис), заложить рис, добавив воды. По мере испарения рис перелопачивать”.
Успокоившись, Галина Борисовна открыла журнал с начала.
“БОГАТЫХ ТОЖЕ ЛЕЧАТ!” — так называлась статья, подписанная культурно и без претензий: “Игнатий Сладчайший”. Вчитавшись в гладкие, обкатанные, словно морская галька, фразы, Шаповал прокляла чашку кофе, выпитую с обаятельным журналистом, трижды прокляла свою откровенность в миг слабости и стократ — этот самый миг, очевидно, ниспосланный дьяволом в песочном костюме. Ода, Игнатий управлял словом! Глагол цеплялся за глагол, обжигая сердце, текст лился адской смолой, с остроумными аналогиями из области клинической психиатрии, ссылками на экономическую ситуацию в стране, где формирование среднего класса сопряжено с уродливой мутацией сознания, влекущей потребность в брутальном шутовстве; были к месту помянуты английские аристократы XVII века, приходившие ради смеха в Бедлам любоваться буйными умалишенными; далее речь зашла про оперу “Риголетто”, верней, про реальный случай, ставший основой сюжета оперы, когда развратник Франциск I соблазнил дочь своего шута Трибуле, в результате чего шут умер от горя, — абзац заканчивался риторическим вопросом: “Вы полагаете, нынешние “короли” безгрешны?!”; сама Галина Борисовна, описанная со вкусом и в деталях, уподоблялась императрице Анне Иоанновне, властной самодурше, большой любительнице карлов и уродов, которая однажды в наказание назначила шутом слабоумного князя Голицына, женила его на карлице Авдотье и чуть не заморозила в знаменитом Ледяном Доме.