Сибирская Вандея
Шрифт:
Такой уж корень седыховской родовы: сила.
Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель Совета левобережного затонского поселка Яренский, – не из последних силачей в округе.
Только Анемподист силач бесхитростный. Рядовой коммунист, при колчаковщине был в подполье, и характером прост, как извечная река, породившая лоцмана.
А Иннокентий – тот с хитринкой. С виду тоже простоват, ан – умен. В колчаковщину Иннокентий сразу смекнул, что не обманешь – не проживешь: или офицеришки разорят,
Записался Иннокентий Харлампиевич в дружину святого креста и подался с обоими сынами якобы воевать с партизанами, но спустя месяц пришло из города Новониколаевска от воинского начальника скорбное сообщение, что вся группа верноподданных адмиралу, с которой ушли богатыри Седых, погибла под выстрелами партизанской засады.
Так оно и было, только ни уездный воинский начальник, ни односельчане не знали тогда, что под партизанские берданки подставили свою группу сам Иннокентий с сыном Николой.
Семейству Седых от эсеровской сельской управы – щедрое вспомоществование, а сами «погибшие» влились в Заковряжинский партизанский отряд.
Так Иннокентий Харлампиевич обманул и судьбу, и односельчан, и колчаковскую власть, и всех родственников, а когда пал адмирал, появился Седых в родном селе в партизанской славе.
Вскоре большая часть села стала жить умом Иннокентия Харлампиевича. И ревком относился к партизану любовно: помогала советская власть бывшим партизанам чем могла, и Кешке Седых перепало полдюжины овечек, коровка с нетелью и пара лошадок – не кони, а загляденье.
Так и живет бородатая умница Иннокентий Харлампиевич Седых. Безбедно и беспечально, но с умом и с оглядкой. Все бы хорошо, да не поладил Иннокентий Харлампиевич со старшим сыном. В партизанском отряде совсем Николай от рук отцовских отбился, а после колчаковщины вдруг записался… в партию, думаете? Нет, Николай Седых тоже не лыком шит – в православие подался Никола.
Была семья Седых древнего кержачьего толка, и вдруг такое – перешел старший сын, большак, к православным!
Николай по ночам думает: надо бы и в партию, да время нестойкое, беспокойное. Всюду разговоры о японцах… А хорошо бы в партию – снова наган на поясе носить, как в отряде, и портфель купить брезентовый, речи говорить… и не пахать, не сеять, а ямщину гонять. Партийный ямщик – такое чего-то стоит.
Коммуна здешняя Николаю не в пример. Хотят работать – их дело. Нет, Николай в партии не стал бы надрываться на пахоте: для него и глотки хватило бы. Надо только отделиться от папаши, но тот, старый черт, и слышать не хочет о выделе сына-большевика. Да и жена, Дашка, возражает… Приклеилась к старику. Уж все ли у них благополучно? Отец-то могуч, здоровущ – такому прямой путь в снохачи. Черт их знает!.. Нет, с партией надо годок подождать… И поп Раев говорит: «Я сам – в душе давно коммунист, как наш излюбленный Иисус Христос, но… погодить надо». Умно, толково. Погодить. Вдруг – японцы и новый адмирал?
По Николаю выходило,
Домашние, узнав о намерении Иннокентия Харлампиевича съездить в город, гадали: какая нелегкая несет в такую-то пору? Диво бы дома соли не было, сахару, аль еще чего, а то дом – полная чаша. Всего припасенного и за год дюжиной ртов не выхлебаешь. И подарки пасхальные домашним и шабрам-соседям старик давно уже купил тайно. Зачем черт несет в самую-то распутицу?…
Но спрашивать – боязно.
В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.
Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:
– Еслив из волревкома будут приходить аль там ячеишные – велю сказать: к брату Немподисту поехал. Отвезти мучки решил. Праздника для… Хоша и коммунист, а все свой, кровник… Надо братнино брюхо порадовать… – и, поглаживая сивую бороду, приказал снохе: – Ты, Дашутка, нагреби из расходного ларя полкуля сеянки…
– Оголодал, поди, твой Немподист! Они, коммунисты-то, в три горла жрут, – начала было язвить жена, Ильинична, но, увидав, что муж уставился на висевшую в простенке бурятскую нагайку с серебряным черенком, мгновенно осеклась и вполне миролюбиво закончила: – И то, конечно… под городом-то мучкой не шибко разживешься… все сожрала коммуна проклятая…
– Поговори еще! – крикнул Иннокентий Харлампиевич, снимая нагайку.
Старуха уже совсем ласково и покорно спросила:
– Може, подорожничков испекчи, Кешенька?… Долго проездишь?
– Не твоего ума дело, – вешая плетку на место, буркнул старик, – пеки. Чтоб до света было!.. – и перевел взор на Николая: – А ты, Егова православная, коня утресь заложи в санки. В розвальнях поеду… Тож до свету. – Потом повернулся к младшему сыну: – Сунь под сено оборону, Мишка… Тую дудоргу, что в притворе у моленной, за ларем. Понял?…
Отдав необходимые распоряжения, Иннокентий Харлампиевич поднялся к себе на второй этаж старинного дедовского дома и лег спать. Проснулся и ахнул: проспал.
Намечено было до света выехать, а солнце уже сияет во все лопатки. Эх, язви его! Догадался бы упредить, чтоб разбудили, а теперь и взыскать не с кого…
Вышел в просторный двор со многими завознями, кошарами, конюшнями-сеновалами.
Сани-розвальни стоят под навесом, сын Николай оглоблю новую тешет. Топор в могучих руках так и играет… Сердце у отца зашлось черной злобой. Однако спросил спокойно;
– Пошто коня не заложил?…
Николай ответил тоже спокойно:
– Ждали вашу милость, да выпрягли. Матка сказала, что ты, видать, раздумал ехать-то…