Сила обстоятельств
Шрифт:
Тысяча девятьсот пятьдесят третий год подошел к концу. В Корее было наконец подписано перемирие; в интервью, данном одной шведской газете, Хо Ши Мин открывал путь переговорам. Мятеж 17 июня в Восточном Берлине, где полиция стреляла в рабочих, уничтожение Надем концлагерей – все это неотвратимо заставило коммунистов признать определенные факты, которые до тех пор они отрицали; одни задавались вопросами, другие «стискивали зубы». Сочувствующим перемены в СССР безусловно принесли удовлетворение: лагеря и Берия исчезли; жизненный уровень русских вот-вот улучшится, что будет способствовать политической и интеллектуальной демократизации, поскольку легкая промышленность не приносится больше в жертву тяжелой индустрии, и уже намечалась «оттепель», согласно названию последнего романа Эренбурга. Когда Маленков объявил, что СССР обладает водородной бомбой, возможность мирового конфликта показалась устраненной надолго. «Равновесие страха» – это все-таки лучше, чем страх без равновесия. В этих условиях победа на выборах Аденауэра, предвещавшего создание общеевропейской армии, теряла отчасти свою значимость.
Я посмотрела «В ожидании Годо». У меня вызывают недоверие пьесы, которые в виде символов представляют человеческий удел в целом; но я восхищалась тем, как Беккет сумел покорить нас, попросту изобразив то неутомимое терпение, которое, вопреки всему, удерживает на земле наш род и каждого из нас в отдельности. Я была одним из исполнителей драмы, а моим партнером был автор. В то время, как мы ожидали – чего? – он говорил, я слушала: моим присутствием
В переводе на французский появилась повесть Хемингуэя «Старик и море», и вся критика стала превозносить ее. Ни моим друзьям, ни мне повесть не понравилась. Хемингуэй умел рассказывать историю, однако эту он перегрузил символами. Он отождествлял себя с рыбаком, который под видом мнимо простого образа рыбы несет на своих плечах Крест Христа: меня раздражало это старческое самолюбование.
Скоро передо мной, однако, снова встанет вопрос: что писать? Ибо наконец, – что немало способствовало радостному настроению этой осени, – я закончила свою книгу. Меня беспокоило название. От «Выживших» я отказалась: ведь жизнь в 1944 году все-таки не остановилась. Я готова была выбрать название «Подозрительные», если бы это слово несколькими годами раньше не использовал Дарбон, ибо основной сюжет романа – двусмысленное положение писателя. Сартр предложил назвать книгу «Гриоты»: мы охотно сравнивали себя с этими кузнецами, колдунами и поэтами, которых некоторые африканские сообщества почитают и вместе с тем боятся и презирают; но это было понятно лишь немногим. «А почему не «Мандарины»?» – сказал Ланзманн.
Вручив рукопись «Мандаринов» Галлимару я размечталась о солнце, у Ланзманна в январе было две недели каникул, и через день утром мы вместе с автомобилем погрузились на пароход до Алжира: дождливого, переполненного нищими, безработными и отчаянием. За этим унылым фасадом кипели страсти, активисты упорно и терпеливо организовывали народ, но мы об этом ничего не знали. Мы сразу же устремились к пустыне.
В Уаргле я вновь увидела все те же неизменные пески абрикосового цвета и отвесные скалы цвета жареного миндаля, так взволновавшие меня восемь лет назад. Туггурт нам не понравился; переночевав там, мы поспешили его покинуть, несмотря на песчаный ветер и щедрые советы со всех сторон.
На почти пустой площади Нефты, когда мы возвращались с прогулки в оазис, застывшие у своих лотков редкие торговцы встречали нас недобрым взглядом; отель был закрыт; в бистро, судя по всему открытом, нам отказались дать даже стакан воды. Мы посетили Татуин, Меденин, Джербу и повсюду ощущали враждебность, отделявшую нас от страны.
В окрестностях Габеса я впервые услышала слово, которое вскоре станет для меня привычным. Я спросила офицера, можно ли добраться до Матматы: меня пугали пески. «Вы боитесь феллага [40] ? – с высокомерной улыбкой сказал он в ответ. – Успокойтесь, мы здесь, они сюда не сунутся!» Из Туниса мы возвращались на самолете, погрузив автомобиль на пароход. Прочитав на машине имя Сартра, молодой тунисский докер позвал своих товарищей: «Машина Жана-Поля Сартра! Мы сейчас же ею займемся! Скажите ему спасибо от нашего имени!» Я позавидовала Сартру: он сумел вызвать дружеские улыбки у этих людей, которых Франция обрекла на ненависть.Тысяча девятьсот пятьдесят четвертый год не оправдал наших надежд; Берлинская конференция провалилась, Франция готовилась ратифицировать ЕДС (Европейское оборонительное сообщество). При поддержке Америки, которая, потерпев поражение в Корее, хотела спасти от коммунизма по крайней мере Индокитай, Франция отклонила предложения Хо Ши Мина. Когда 13 мая генерал Наварр начал битву за Дьенбьенфу, мне впервые довелось испытать тягостное чувство: я ощутила себя полностью отрезанной от основной массы своих соотечественников. Крупные газеты и радио заявляли, что армия Вьетминя будет уничтожена; читая левую прессу и иностранные газеты, я не только знала, что это ложь, но и радовалась этому вместе с друзьями. Со стороны Вьетминя война унесла сотни тысяч жизней и в армии, и среди населения, меня это волновало гораздо больше, чем потери французского гарнизона: 15 000 легионеров, по крайней мере треть которых составляли бывшие эсэсовцы. После падения Дьенбьенфу я поняла, что Вьетминь практически отвоевал свою независимость, и чувствовала себя счастливой. В течение многих лет я была против официальной Франции, но никогда еще мне не приходилось радоваться ее поражению: это было еще более непристойно, чем плевать на ее победу. Люди, которых я встречала на улице, считали, что великое несчастье только что обрушилось на их страну, мою страну. Если бы они догадались о моей радости, то я заслужила бы в их глазах дюжину пуль в грудь.
Ультраправые и военные хотели обвинить в падении Дьенбьенфу гражданских в целом и в особенности левые силы. Трудно было предположить, до чего может довести нас истерия армии, которая, отказываясь признавать свои ошибки, возвращалась во Францию с неуемной жаждой мести. Злобный шовинизм, распространяемый побежденными в Индокитае, начал отравлять общественное мнение. В Париже должна была танцевать Уланова, и парашютисты решили отомстить за Дьенбьенфу, помешав ее выступлению угрозами, испугавшими власти.
В феврале Эльза Триоле попросила Сартра принять участие во встрече писателей Востока и Запада, подготовивших в Кнокке своего рода круглый стол. Он согласился; мы – Мишель, Ланзманн и я – поехали вместе с ним на машине. Днем мы гуляли, смотрели картины, а вечером он рассказывал нам о заседаниях. Буржуазные интеллектуалы, и в их числе Мориак, отклонили приглашение Эльзы Триоле. Маленькая группа коммунистов и сочувствующих им писателей, собравшихся на эту встречу, составила текст обращения с целью созыва более представительного собрания: не хотели никого отпугивать и потому взвешивали каждое слово. Там были Карло Леви, замерзавший в своей меховой шапке, Федин, Анна Зегерс, Брехт, очень милый, но поразивший всех: когда текст наконец был уже готов, он с наивным видом предложил добавить туда протест против американских атомных испытаний; Федин и Сартр осторожно отвели его предложение. Русские писатели пригласили Сартра приехать в мае в Москву.
Весь год он слишком много работал, и у него поднялось давление. Врач предписал ему длительный отдых на природе, а он ограничился приемом лекарств. Первые его письма немного успокоили меня. Он утверждал, что оправился от своей усталости. Из окон гостиницы «Националь» он видел Красную площадь, украшенную знаменами: праздновалась годовщина воссоединения Украины с Россией. Он присутствовал на демонстрации. «Я своими глазами видел миллион человек», – писал мне Сартр. Его поразило хамство некоторых иностранных дипломатов, отпускавших шуточки на своей трибуне: «Во Франции в день празднования 14 июля на Елисейских полях не потерпели бы подобной грубости». Он посетил университет, разговаривал со студентами и преподавателями, слушал, как на одном заводе инженеры и рабочие обсуждали произведения Симонова. Сартр много гулял; его переводчик вручил ему 500 рублей на случай, если он захочет выйти один, что он нередко и делал. В гостях на даче у Симонова Сартр подвергся суровому испытанию: был устроен четырехчасовой банкет с водкой и с двадцатью тостами, и к тому же в его бокал постоянно наливали вино – розовое армянское и красное грузинское. «Я наблюдал, как он ест, – заметил один из гостей, – это, должно быть, честный человек: он ест и пьет от души». Сартру до конца хотелось оставаться достойным такой похвалы. «Я не утратил власти над своей головой, но над ногами – частично да», – признавался он. Его доставили к поезду на Ленинград, куда он прибыл следующим утром. Дворцы и набережные Невы поразили Сартра, но его там не щадили. Четыре часа прогулок в автомобиле по городу, посещение памятников, час отдыха,
В июне моя сестра выставляла на правом берегу свои последние картины. На вернисаже я встретила в сопровождении Жаклин Одри Франсуазу Саган. Мне не нравился ее роман, позже я отдам предпочтение книгам «Смутная улыбка» и «Через месяц, через год», но у нее была очаровательная манера уходить от своей роли вундеркинда.
Лето стояло великолепное. Вместе с Ланзманном я поселилась в отеле на озере Сеттон; мы взяли много книг, но большую часть времени проводили в разъездах, осматривали аббатства, церкви, замки; холмы желтели цветущим дроком. Вернувшись, я нашла в своем почтовом ящике у лестницы записку от Боста: «Немедленно зайдите ко мне». Я сразу подумала: «Что-то случилось с Сартром». В самом деле, утром Эренбург позвонил из Стокгольма д’Астье и попросил предупредить друзей Сартра, что он лежит в московской больнице; д’Астье связался с Ко, а тот сообщил Босту Бост тоже был сражен. Что произошло с Сартром? Он не знал. Я хотела поговорить с Ко, но он находился в Сорбонне на каком-то собрании, мы поехали к нему. Д’Астье говорил о гипертоническом кризе, сказал мне Ко, ничего страшного. Меня это не успокоило; Сартр страдал гипертонией, может, у него удар? Вместе с Бостом, Ольгой и Ланзманном я решила пойти в советское посольство и попросить атташе по культуре позвонить в Москву. У входа мы встретили служащих, и я изложила им свою просьбу; они с удивлением посмотрели на нас: «Позвоните сами… Вам нужно только снять трубку и вызвать Москву». Настолько прочным было тогда представление о железном занавесе, что мы с трудом поверили им. Вернувшись на улицу Бюшри, я попросила соединить меня с Москвой, с больницей, с Сартром. И через три минуты с изумлением услыхала его голос. «Как вы себя чувствуете?» – в тревоге спросила я. «Очень хорошо», – отвечал он светским тоном. «Ничего хорошего нет, раз вы в больнице». – «Откуда вы знаете?» Похоже, он решил, что его разыгрывают. Я все ему объяснила. Сартр признался, что у него был гипертонический криз, но все прошло. Он возвращается в Париж. Я положила трубку, но покоя не находила. Внезапно я поняла, что, как все, он носит в себе смерть. Я никогда не смотрела смерти в лицо, противопоставляя ей свое собственное уничтожение, которое, ужасая меня, в то же время успокаивало, хотя в настоящий момент я была вне игры. Разве имеет значение, буду я на земле или нет, когда он исчезнет, переживу я его или нет, главное, этот день придет. Через двадцать лет или завтра – все та же неизбежность: он умрет. Какое мрачное озарение! Криз миновал. Но случилось нечто необратимое: меня настигла смерть. И речь уже шла не о метафизическом скандале, а о качестве наших артерий, это не оболочка тьмы вокруг нас, а сокровенное присутствие, которое пронизывало мою жизнь, искажая вкусы, запахи, свет, воспоминания, планы – все.
Сартр вернулся. За исключением гигантских безобразных архитектурных сооружений, все, что он увидел, ему понравилось. Особенно его заинтересовали новые отношения, создавшиеся в СССР между людьми, а также между человеком и всем остальным: между автором и читателями, между рабочими и заводом. Труд, отдых, чтение, путешествия, дружба: все приобрело там иной смысл, чем здесь. Ему казалось, что советские люди в основном победили одиночество, которое терзает наше общество; неудобства коллективной жизни в СССР представлялись ему меньшим злом, чем индивидуалистическая заброшенность.
Путешествие оказалось изнурительным: с утра до вечера встречи, обсуждения, визиты, переезды, банкеты. В Москве программа, рассчитанная на несколько дней, давала ему небольшую передышку, в других местах надежды на такое послабление не было.
Самым тяжелым были минуты отдыха, впрочем, довольно веселые: празднества и попойки. Сартру нередко приходилось возобновлять подвиги, которые он совершил на даче Симонова. В вечер отъезда из Ташкента один инженер, здоровенный, как три шкафа, бросил ему вызов: кто больше выпьет водки. В аэропорту, куда он его провожал, инженер рухнул, к величайшему удовлетворению Сартра, которому удалось добраться до своего места, где он заснул тяжелым сном. Проснувшись, он почувствовал такую усталость, что попросил переводчика устроить ему в Москве день отдыха, но, едва спустившись с самолета, услыхал в зале обращение по громкоговорителю: Жан-Поль Сартр… Это Симонов приглашал его на обед. Если бы он говорил по-русски, то попросил бы перенести обед на следующий день, на что Симонов охотно согласился бы, однако никто из его «помощников» [41] – кроме переводчицы, Сартра сопровождал в поездках член Союза писателей – не захотел взять на себя переговоры с Симоновым и предложить ему такую перемену. Трапеза состоялась в тот же день, причем с обильными возлияниями, а под конец Симонов протянул Сартру наполненный вином внушительных размеров рог: «Полный или пустой, но вы его заберете», и вручил рог Сартру. Невозможно поставить его, не выпив, и Сартр покорился. Выйдя из-за стола, он пошел на берег Москвы-реки прогуляться в одиночестве, сердце у него готово было выпрыгнуть из груди. Оно так сильно колотилось всю ночь и наутро, что Сартр почувствовал себя не способным встретиться, как предусматривалось, с группой философов. «Что с вами?» – спросила переводчица. Пощупав пульс, она бросилась из номера, чтобы позвать врача, и тот сразу же отправил Сартра в больницу. Его подлечили, он поспал, отдохнул и счел себя здоровым. На самом деле – нет. Я собрала кое-кого из близких друзей, и ему явно понадобилось большое усилие, чтобы рассказать нам свои истории. Он дал интервью «Либерасьон», говорил наспех и, когда ему предложили проверить текст, уклонился от этого. В Италии, куда он поехал отдыхать с Мишель, Сартр начал писать автобиографию, однако ему, по собственному признанию, не удавалось собраться с мыслями. Зато он много спал и встречался с интересными ему людьми: его очень дружелюбно принимали итальянские коммунисты. В квартале Трастевере он ужинал под открытым небом с Тольятти; работавший при ресторане музыкант с гордостью показал Тольятти свой членский билет итальянской коммунистической партии и спел в его честь старинные римские песни. Собралась ликующая толпа, но американцы засвистели, в ответ итальянцы стали ворчать. Чтобы избежать потасовки, пришлось уйти.
Тем временем я путешествовала с Ланзманном по Испании. Уже не один год многие антифранкисты приезжали туда, не испытывая угрызений совести, я тоже заглушила свои. На мой взгляд, мало что изменилось. Еще более увеличилась нищета; в некоторых уголках Барселоны и почти всюду в Таррагоне улицы превратились в сточные канавы, населенные голодными ребятишками, нищими, калеками, жалкими проститутками. О столице Франко, чувствовалось, проявляет заботу; убогие кварталы, которые я видела в 1945 году, были уничтожены, но куда переселили их обитателей? В выросших на том месте домах проживали состоятельные чиновники.
Впрочем, о положении в стране нам было известно. И если мы все-таки приехали, то потому, что нас притягивало ее прошлое, ее земля, ее народ.
Мы с Ланзманном любили понимать и познавать, а еще нам нравились мимолетные видения: красный замок, взгромоздившийся на холм у озера; вид с вершины на долину, уходящую куда-то в бесконечность под покровом тумана; луч солнца, пробившийся вдруг сквозь тучу, который заливает косым светом поля старой Кастилии; море вдалеке. Ланзманн усвоил мое давнишнее пристрастие – тщательно прочесывать местность, где мы проезжали: горы кораллового цвета, вздувшиеся пепельные плоскогорья, покрытые жнивьем равнины, пламенеющие на закате, и крутой изрезанный берег, великолепие и ужас которого так хорошо отразил Дали. Жара нас не пугала: обжигающий ветер веял над стенами Андалусии, когда мы при сорокаградусной температуре осматривали поселения троглодитов. Мы отдыхали на пляжах или в уединенных бухтах, подолгу плавали в море и загорали на солнце. Вечером в деревнях мы смотрели, как веселятся нарядные девушки в светлых платьях.