Сила обстоятельств
Шрифт:
Зимой мы с Ланзманном съездили в Марсель. Несмотря на разрушительное уродство реконструкции, я все еще любила этот город, и Ланзманну он тоже понравился. Какая это была радость – открывать по утрам глаза и видеть флотилию старого порта, а по вечерам наблюдать, как окрашиваются в золотистый цвет его гладкие воды. Мы работали над своими статьями, гуляли, беседовали и усердно читали газеты. Однажды утром из огромного заголовка на первой странице мы узнали, что Булганин сменил Маленкова на посту председателя правительства; правой рукой у него стал Хрущев. Снова тяжелая индустрия получала приоритет над легкой промышленностью. Ракоши взял в Венгрии власть у Надя. Но к сталинизму не вернулись. Заговорили о сосуществовании. В июне Булганин и Хрущев нанесли визит Тито.
У меня было огромное желание побывать в СССР, но еще больше хотелось увидеть Китай; я прочитала репортаж Белдена и те немногие книги о китайской революции, которые появились на французском языке. Все путешественники, возвращавшиеся из Пекина, говорили о нем с восторгом. Когда Сартр сказал, что нас туда пригласили, я не осмеливалась в это поверить. И все еще сомневалась, когда в июне присутствовала на необычайном представлении Пекинской оперы.
А пока я совершила более скромное путешествие, но для меня весьма значимое.
Несколько раз я встречалась с Эренбургом. Я помнила его на террасе кафе «Дом» перед войной, коренастого, лохматого. Сегодня он был одет с дерзкой небрежностью, вызывавшей в памяти Монпарнас былых времен: бледно-зеленый твидовый костюм, оранжевая рубашка, шерстяной галстук; но сам он похудел, лицо вытянулось. Голос у него был звучный, его французский – безупречным. Что меня смущало в нем, так это его самоуверенность: он сознавал себя посланцем культуры той страны, которая держит в своих руках будущее всего мира; хороший коммунист не сомневается, что владеет истиной: неудивительно, что Эренбург не говорил, а вещал ex cathedra [43] . Свойственное ему обаяние, струящееся и вместе с тем острое, смягчало его догматизм. Дружеским, чуть ли не отеческим тоном он упрекал Сартра за некоторые детали его интервью о Советском Союзе, данное «Либерасьон». И настоятельно просил Сартра не слишком горячо нападать в своем выступлении на США: пробил час более осторожного поведения. Он собирался порекомендовать одному журналу напечатать отрывки из моей книги «Америка день за днем», но теперь такая публикация казалась ему не совсем своевременной. Он говорил со мной о «Мандаринах». В Москве книгу прочли и с жаром обсуждали все интеллигенты, владеющие французским, хотя любовная история показалась им лишней. «Однако, – добавил он, – нельзя и думать о том, чтобы перевести сейчас роман». В доказательство он привел два довода: прежде всего – традиционное в России литературное целомудрие, а кроме того, еще несколько лет назад споры о лагерях никого бы не смутили, читатели просто подумали бы с улыбкой: «Даже те, кто нам симпатизирует, попадаются в сети антикоммунизма!» Но теперь об этом всем стало известно: возвращение заключенных ставило довольно сложные проблемы, и читателям не понравилось бы, если бы эту рану стал кто-то бередить. Эренбург предпринимал серьезные усилия, чтобы «оттепель» распространилась и на советскую литературу; в своем журнале он пытался расширить контакты с Западом, защищал неофициальную живопись. Наделенный тонким умом, вкусом, воспитанным на том, что прежде называли «авангардом», он стремился к действенному соединению либерализма с советской ортодоксией; этот труд не всегда бывал безопасен.
Одна или вместе с Сартром я гуляла по городу, некрасивому, но омываемому яростными сине-зелеными волнами, путь которым преграждали подводные камни и волнорезы. У въезда в него находился парк с березами и елями; однажды вечером мы там ужинали за маленькими столиками в огромном застекленном павильоне, и я с удовольствием беседовала то с одними, то с другими. Веркор и его жена рассказывали мне о Пекине, о крытом рынке, об императорском дворце, и я думала про себя: «Через три месяца!» В другой раз Сартр задержался на заседании какой-то комиссии, и я поднялась в бар отеля на шестнадцатом этаже. Со стаканом виски в руке я долго смотрела на солнце, повисшее на краю горизонта, на берег и камни, о которые ударялись бурные волны, чья пена постепенно растворялась в ночи. Это было прекрасно, и я была счастлива. Мне доставило удовольствие то, что Эренбург говорил о «Мандаринах»; американские студенты предсказывали мне большой успех романа в США. Мне повезло: ослабление напряженности пошло на пользу этой книге, которую холодная война, сопутствовавшая ее написанию, обрекала на провал. После многих лет плавания против течения я чувствовала, что снова приобщилась к истории, и мне хотелось еще теснее слиться с ней. Пример мужчин и женщин, с которыми я встречалась, придавал мне силы. В последние три года я много внимания уделяла своей частной жизни. Я ни о чем не жалела. Однако в моей душе оживали прежние устремления: служить чему-то.
На заседаниях конгресса было неинтересно; ораторы бесконечно сменяли друг друга: они не для того приехали с разных концов света, чтобы молчать. Настоящая работа велась в комиссиях. Алжирская делегация захотела побеседовать с французской, возглавлял ее Буменджель. Они рассказали нам о ситуации в их стране. Напомнили, что
О своем путешествии в Китай я рассказала в книге «Великий поход». Оно не похоже было на другие. Не бродяжничество, не приключение, не опыт, а изучение, проводившееся на месте без всяких причуд. Эта страна была полностью чужда мне; даже с Юкатаном или Гватемалой я открывала для себя что-то общее, через Испанию, а тут – ничего. Иногда в театре, иногда на углу какой-нибудь улицы меня что-то захватывало, я увлекалась. Но обычно передо мной был мир, который я пыталась понять и куда не могла проникнуть.
Разгадать его было нелегко. Впервые я столкнулась с Дальним Востоком, впервые я в полной мере поняла смысл слов «слаборазвитая страна» и узнала, что значит бедность в масштабах 600 миллионов человек; я впервые присутствовала при жестокой работе: строительстве социализма. Эти новшества сталкивались и перемешивались; китайскую нищету я осознала через усилия, предпринимавшиеся, чтобы преодолеть ее. Именно бедностью объясняется суровость достижений, осуществленных режимом. Пелена экзотики скрывала от меня радости и горести толпы, с которой я соприкасалась. Однако стоило присмотреться, поразмыслить, сравнить, почитать, вслушаться, как, разрывая этот полумрак, глазам открывалась очевидность: величие побед, одержанных за несколько лет над бедствиями, довлевшими прежде над китайцами, над грязью, паразитами, детской смертностью, эпидемиями, хроническим недоеданием, голодом; у людей появились чистые жилища, одежда, и они получили возможность есть. Нельзя было не заметить и того, с какой страстной энергией этот народ строил будущее. Прояснилось и многое другое. Пускай мой опыт был неполным, но мне стало казаться, что, вероятно, следовало бы рассказать о нем.
По дороге туда я провела в Москве лишь один день, но зато ничто и никто не испортил его. С Сартром вместо гида я шагала по улицам с утра до того времени, когда на башнях Кремля зажигаются рубиновые звезды. По возвращении из Пекина мы провели там неделю. После двух месяцев китайской нищеты Москва ослепила меня, как некогда Нью-Йорк после европейской скудости. Было совсем темно, когда Симонов приехал за нами в аэропорт; университет, такой уродливый днем, сиял множеством огней. Мы поужинали вместе с ним и его женой – известной актрисой, на которую все смотрели, в гостинице «Советская», где по вечерам обеденный зал превращался в кабаре. Какая радость снова вкушать еду и напитки, которые пьянят!
Наша переводчица, Ольга П., сопровождала нас всюду без всякой программы, следуя нашей прихоти и желаниям. Мы встретили Карло Леви. Его приводила в восхищение несколько устаревшая сторона жизни Москвы: занавески с оборками, гофрированные абажуры, плюш, кисточки, бахрома, люстры. «Это мое детство, это Турин 1910 года», – говорил он.
Мы посмотрели несколько спектаклей: «На дне», классически поставленную пьесу в духе Станиславского; комедию Симонова, в которой играла его жена, и «Клопа» Маяковского в Театре сатиры. Ольга П. подробно пересказала нам эту пьесу и перевела на месте большие куски. Нас поразили стремительные мизансцены, отличавшиеся большой изобретательностью, и замечательный актер, который играл, «сохраняя дистанцию», в брехтовском стиле. Позже я узнала, что за несколько дней до этого Брехт присутствовал на спектакле и горячо одобрил искусство, с каким актер изображал Присыпкина, не отождествляя себя, однако, с ним. В антракте, бросив взгляд в зал, я узнала хорошенький нос Эльзы Триоле, только глаза были не ее и волосы рыжие: речь шла о ее сестре, бывшей подруге Маяковского. Она обменялась несколькими словами с Сартром. «Говорили, будто эта пьеса против коммунизма, – сказала она громким голосом, – ничего подобного: только против определенной гигиены». Под конец Присыпкин выходил на авансцену и обращался к зрителям: «А почему вы не в клетке, и вы тоже?» Перескакивая внезапно от воображаемого к реальному, он приобщал к этому всех присутствующих. Ольга П. ставила в упрек «Клопу» его назидательный характер. Для нас смысл пьесы был ясен: невозможно принять буржуазное общество, его пороки и крайности, но если ты вырос в нем, то невозможно подчиниться «гигиене», которая требовалась в СССР в начале социалистического строительства. Самоубийство автора, казалось нам, подтверждало такое понимание, совпадавшее, впрочем, с интерпретацией пьесы руководителя театра и его труппы.
Я поняла, почему год назад Сартр попал в больницу: русские писатели обладали устрашающим здоровьем, и было трудно уклониться от их настоятельного гостеприимства. В Москве проходил съезд критиков, съехавшихся со всех концов СССР. Симонов попросил Сартра принять участие в одном из его заседаний во второй половине дня, а до этого мы должны были пообедать с ним и несколькими грузинскими друзьями. «Хорошо! Только я не буду пить», – заявил Сартр. Ладно. Но на столе ресторана стояли все-таки четыре бутылки водки разных видов и десять бутылок вина. «Вы попробуете лишь водку», – сказал Симонов, неумолимо наполнив четыре раза наши рюмки. Затем надо было выпить вина, чтобы сдобрить роскошный варварский шашлык: огромную четверть барана, насаженную на вертел, всю в крови. Симонов и три других гостя рассказали, что они пировали ночь напролет, грузины и москвичи, наперегонки поглощая водку и вино. Симонов не спал, а в пять часов утра уже принялся за работу. И теперь они опять выпили все бутылки, и на них это, казалось, никак не подействовало. Когда мы пришли на заседание, Ольга П., которая между тем держалась изо всех сил, почувствовала такую усталость, что не смогла переводить. У меня голова горела, как в огне, и я восхищалась Сартром, которому удалось здраво говорить о роли критики. Спорили о месте, которое надлежит отвести тракторам и людям в крестьянском романе. Дискуссия показалась мне тягостной, но не намного хуже того, что обычно бывает на такого рода словопрениях. Я не думаю, что на Западе, так же как на Востоке, писатель когда-нибудь что-то узнал о своем ремесле, совещаясь с другими писателями.