Симеон Гордый
Шрифт:
Наконец-то мост! Глухо бьют копыта в деревянный настил, толпа, валом валя вслед за князем, качает и подтапливает лодьи, на которые уложен наплавной мост. Кто-то из ратных, оступясь, падает в воду, и его тут же, в десяток рук, со смехом и криками, мокрого, достают из реки. На берегу, у Кремника, под народом не видно земли. Толпа запевает «славу». А он вдруг пугается невесть чего: как его встретят дома? Ждут ли его?
Долгою змеею княжеский поезд вползает в Кремник. Опять встречают с хлебом-солью. Теперь – великие бояра Москвы. Надо слезть. Надо одарить хотя словом, хотя взглядом каждого… Господи! Вон же мое крыльцо! Вон там, за этим углом! Он уже почти готов зарыдать от нетерпения, усталости,
И вот наконец двоевсходное крыльцо княжеских теремов. И в пестрой толпе жонок, слуг, дворовых бояринов и боярынь, – в распашном синем саяне, Настасья, жена. И рядом сенная боярыня держит на руках дочерь. Хотя так! Уставно, прилюдно… Глаза у Настасьи тревожные, радостно-испуганные. (Да, жена, ликуй, я теперь – великий владимирский князь!) Он тяжело восходит по ступеням. Коротко, взяв за плечи, притягивает к себе, целует, словно чужую (отвык!). Целует в черед дочерь; приветствует всех, столпившихся на сенях; и, уже чуя головное кружение, вступает, наконец, в особный, свой покой, глядит на Настасью, на слуг – растерянно. Она, поняв, разом выпроваживает всех, даже и тех, что с платьем и рушником, сама, усадив на лавку, склонясь, стаскивает с него дорожные сапоги, сдергивает опрелые портянки и, не поднявшись с пола, валится головою ему в колени, обнимая полными руками, шепчет: «Ладо! Истомилась я за тобой!» И, не давая Семену ни двинуть рукою, ни сказать чего, торопливо проговаривает: «Баня готова, господине, идешь?»
Он медлит. Оттаивает. Кажется, у него есть и дом, и семья, и не стоило загодя, по-глупому, гневать на Настасью. Не князь ей нужен, вернее, не только князь, а он, он сам, такой, каков есть. Отвечает глухо: «Иду!»
Глава 21
Баня снимает дорожную усталь, мягчит напряжение мышц, навычных к волевому усилию, проясняет мысля. Чистая одежда ласкает тело. Молитвенное велелепие благодарственной службы строжит и укрощает смятенный дух.
– Святый Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас! – поет хор.
– Господи, очисти грехи мои, посети и исцели немощи раба твоего, имени твоего ради! – шепчет Симеон одними губами.
Сейчас пир, на который сойдутся все. Будут и Василий Вельяминов, и Алексей Петрович Хвост, и захватить его, посадить за приставы, тут же, назавтра, назначив суд, будет нельзя. (Это он уже понял давеча, в бане!) Нету сил содеять такое, дружины не собраны, а Хвост-Босоволков явится с внушительною свитой, и, затем, многие за него… И Вельяминов не был уставно посвящен в сан тысяцкого, токмо грамотою, посланною с дороги.
Поет хор, и Симеона начинает страшить предстоящий пир, страшит свой гнев, страшит и пугает днешнее бессилие свое, особенно непереносное ныне, когда затеян поход на Новгород и уже оборужаются рати по городам… Что ж, и он, как Узбек, не хозяин в дому своем?
Хотелось до пира увидеть Алексия. Не сумел. Не смог и посидеть с Настасьей, расспросить о делах домашних. Перед толпою слуг вздел парчовое платье, расчесал волосы, глядясь в полированное серебро ручного зеркала, переменил сапоги с зеленых на красные и, только взглянув на жену (пир с гостями, дружиною и боярами, мужской, на пиру ей не быть), вышел, излишне прямо держась и пристукивая высокими каблуками. Пошел стремительно.
Пиршественная палата оглушила гомоном и многолюдьем собравшихся. Глаза не сразу нашли в этой сверкающей дорогим платьем и драгоценностями толпе супостатов – Вельяминовых
Он не удержался все же. Во время пира послал праздничную чашу Василию Протасьичу. Чаша прошла вдоль столов. Василий, приняв, встал, поклонил князю, выпил, степенно обтерев усы и бороду, а Симеон, по каменному лицу Алексия, который старательно не замечал происходящего, тут же понял, что оплошал, сорвался, что следовало и здесь ему погодить, не упреждая событий.
Чтобы как-то выплеснуть, расточить скопившийся от бессилия гнев, Симеон тут же, разом, после пира, распорядил посылкою в Торжок наместника и борцов взимать княжую дань – Бориса Семеновича и Ивана Рыбкина, опытного данщика отцова, повелев им подобрать себе дружину и княжеборцев и ехать не стряпая. Тверскому князю отсылались грамоты – не чинил бы препоны на проезде через его земли Семеновых людей.
Содеяно все было на диво быстро. Словно того и ждали от него. (И вправду, ждали. Тут угадал верно.) Дьяки с грамотами явились вмиг, возник Сорокоум, как бы и не пивший хмельного пития, вестоноши помчали по улицам Москвы, в ночь, собирать людей. Назавтра осталось токмо проводить ратных да сказать им напутное слово. Не чуял, творя, что и тут батюшкова забота, его замысел, его труды содеивают за него, Симеона, потому с такою легкостью и сотворилась жданная посылка великокняжеских борцов.
И хмель уже проходил, оставляя усталость в членах (которой ради так не любил он хмельного пития). И дело, выплеснувшееся одночасьем, от гнева, было свершено (а дело надобное и важное), и, уже возвращаясь из палат в хоромы, встретил Настасью опять.
– Церкву поглядеть не пойдешь? – спросила, зарумянясь, потупляя взор. Волновалась излиха, как примет ладо ее иждивением сотворенную украсу церковную. Тут и не выдержала, спросила сама. А уже настала темнота, и все-таки, дабы не обидеть жену, пошли.
Зажгли высокие свечи. В церкви было мрачно и гулко. Трепещущий свет выхватывал из темноты лики святых, одежды, узорчатую роспись столбов и написанное понизу покрывало с травчатыми кругами, о которых Настасья, гордясь, писала ему в грамоте. Травы были, и верно, чудесны и сказочны, а весь храм казался молчаливо населенным в густой темноте настороженно внимающими пришельцам предстоящими. И верно: не ангельские ли хоры, не всамделишные ли ряды горних святителей копились там, в вышине, возносясь к померкшим сводам храма? Завтра надобно оглядеть все ладом; вызвать и наградить изографов. Он легко огладил Настасьины плечи – в храме, при слугах и причте церковном иной ласки нельзя было себе и позволить. Глядя в трепетное в свечном огне лицо жены, похвалил росписи. Она зарделась: так боялась неудачи и так ждала одобрения! Сказал:
– На свету досмотрим!
– На свету, как солнечные лучи в окна, так и сияет все! – радостно отмолвила она.
Слуги довели до опочивальни. Здесь, наконец оставшись вдвоем, пил квас, омывал руки. (Прислуга, сняв праздничное платье и сапоги, уже удалилась.) Оба заробели вдруг, погасили свечу. Он и сам испугался за себя, пробормотал:
– Отвык я от этого.
– И я отвыкла! – отозвалась Настасья шепотом из темноты.
С минуту оба лежали под праздничным атласным одеялом, согреваясь и не трогая друг друга. Наконец, Симеон обнял жену за плечи и молча привлек к себе.