Симеон Гордый
Шрифт:
Напомнилось про то почему-то именно теперь и отревожило сердце глухим предчувствием беды. Он посилился отогнать смутную думу. Воротил домой, принял Феофана и Матвея Бяконтовых с делами, принял юного Ивана Родионовича, наследника великого отца и пространного сходненского имения. Сына Родионова привел Иван Акинфич (вдова Родиона Несторыча сестрою приходила Акинфичам), просил принять в службу, в ближнюю дружину князеву. Семену мальчик пришел по нраву. «Примем?» – спросил он тихонько Машу, продолжая привычную игру. И она, улыбнувшись, кивнула ему, смолчав. Мужское дело, не бабье, набор дружины!
А в ту пору гонец уже подскакивал к самой Москве. И Семен получил пыльный свиток из рук пропахшего конским потом, мокрого и пропыленного насквозь вестоноши как раз когда
Он было отложил грамоту, но, внимательней всмотревшись в лик умученного вестоноши, тотчас сорвал печать и развернул свиток. С первых слов стало ясно, что надобно собирать думу. Он отложил коня, послал за боярами и поднялся к себе в изложню.
Ольгерд с Кейстутом и всею литовскою ратью двинулись к Нову Городу, взяли Шелону до Голина и Лугу до Сабли, разграбив весь край, и осадили Порхов. Наместник Борис присовокуплял, что в Новгороде Великом замятня, рать, выступившая к Луге, встречу Ольгерду, бунтует, а Ольгерд требует расправы с Остафьем Дворянинцем: «Понеже лаял мя и назвал псом!»
Теперь все зависело от Василия Калики. Но не успела еще собраться дума, как второй гонец, отставший от первого всего на три часа, принес иную, горчайшую весть: осажденный Порхов сдался, откупившись от Ольгерда тремястами шестьюдесятью рублями, а возмутившаяся рать бегом воротилась в Новгород и, притащив посадника Остафья Дворянинца на вече, казнила его без милости, ркучи: «Яко в тоби волости наши поимали Литва!»
Остафья, по сказкам, изрубили в куски и долго топтали ногами. Наместник великого князя сидит на Городце, не рискуя показаться в Новгород, а Василий Калика изо всех сил хлопочет о мире с Литвой. Да и Ольгерд, кажется, не думает уже осаждать города…
Обе грамоты были явлены сошедшимся думным боярам. В палате, где князь уставно сидел в своем четвероугольном креслице, а бояра – по лавкам одесную и ошую от князя, повисла ощутимая, напряженная, как предгрозовая темень, тишина.
– Ратей нынь не собрать по-быстрому, жатва! – первым высказал Андрей Кобыла и тут же пояснил: – У них тамо попозжае нашего хлеб валят, дак потому… Мыслю, и Ольгерд не задержит в Новогородской-то волости!
– И самим жать надобно! – подытожил Иван Акинфич, уперев руки в колена и свеся голову. – Тута иное! – Он скользом остро глянул на Симеона и вновь потупил взор: – А хотят ле новогородцы-ти нашей помоги?!
Дума зашумела, многие недовольные голоса возникли противу. Кто помоложе, так прямо кипели взяться за мечи. Встала громкая пря, и Симеон не прерывал ее, понимая, что надо всем дать и выговориться, и перекипеть гневом. А Ольгерд… Что ж Ольгерд? Не так же ли, набегом, взял он и вырезал Тешинов, мысля отнять Можай от Москвы, и не так же ли быстро ушел волчьею тропотой, унося добычу и уводя полон, точно и не князь вовсе, а степной, неподвластный закону разбойник… А жатва уже шла, и кмети сейчас, забыв про мечи и кольчуги, серпами и горбушами валили высокую рожь, на диво уродившую в нонешнем добром году.
И пря, что громче и громче вздымалась в княжеской думе, и крики: «Идти!», «Погодить!», «Дать памяти псу!», «Доколе терпим!» – все было не то, не о том и не к делу. И видел, что иные старики молчат, покачивая головами, и знал уже, научился, понял, что надобно принимать не первое и не второе решение, а искать третьего, всегда третьего! Нежданного, мудрейшего первых двух, иного и – верного. Но что было третье в сей час? Орда! Жалоба в Орду! Но Орда сейчас обезлюжена мором, уцелевшие ушли в степь, грады пусты… И все-таки – только Орда! На предбудущее. Пусть помыслит, подумает Джанибек, пусть взвесит! Ну, а самим? Ждать. Надо хотя переждать жатву и… И уведать, не прав ли и в самом деле Иван Акинфич, старый травленый лис. Уведать, хочет ли сам Господин Великий Новгород московской подмоги?!
Рати
И тотчас новая беда примчала в Москву, загоняя коней: в Твери восстала прямая котора Костянтина Михалыча со Всеволодом.
Глава 71
Всеволод, старший из оставшихся в живых детей князя Александра Тверского, казненного в Орде Узбеком, в свои семнадцать лет выглядел на все двадцать пять. Крупный, с большими руками, с широкими ладонями, в которых, казалось, и железо содеивалось мягким, стоило ему покрепче стиснуть что в кулаке, Всеволод не моргнув глазом один брал медведя на рогатину, единожды сбил с ног, взяв за рога и мотанув, разыгравшеюся четырехгодовалого породистого быка. Он и нравом был крут и смел. Прямой и правдивый, не терпел обманов и лжи, хватаясь за меч там, где другой еще только начал бы супить брови.
В далеком детстве была клятва, данная им со всем пылом детской души, со слезами и жаром пылающих щек, в пещерке, на горе, противу псковского Крома, клятва совокупно с убитым братом Федором: возродить во что бы то ни стало величие Твери и драться с Москвой. А потом была горестная встреча убитых отца и брата, увоз Калитою тверского колокола, нужное сиротское терпенье, года за годами, тихая жизнь в чаянии грядущих чудес… Их всех одолевала Москва. Одолевала медленно, с тягучею вязкою силой, опутывая тверской дом договорами, спорами, ссорами, тяжбами дядевьев, церковным томительным надзором. И уже Костянтин Михалыч, старший князь в их роду, не был великим, как отец и дед, и выход отвозили на Москву, а не прямо ордынскому хану, и тут судили и меряли по приносу, и приходило давать дары не вельможам Узбека, а боярам великого князя московского…
И все бы еще ничего, но теперь московляне вздумали кумиться с Кашиным, с младшим из сыновей Михайлы Святого, Василием, и стал Кашин потихоньку отходить от Твери. А тут и дядя Костянтин начал утеснять племянников, отбирая у них тверскую треть, грабя материных бояр, налагая виры и дани. И неможно было поднять на Костянтина оружие, неможно было добиться правды, ни правого суда ни от кого.
Всеволоду порою стыдно становило глядеть в глаза младшим братьям. Неужто так и покинуть все, похоронить гордые мечты, уйти в удельный свой Холм и там, мельчая, закиснуть в безвестии, ставши мелким подручником растущей Москвы? Неужели отречься от родовых родимых хором в тверском гордом княжеском гнезде, где каждое бревно упрямо говорило о прошлом, недавнем величии родимого города? Где высил собор, строенный великим и святым дедом, где всяк людин на улице с улыбкою оборачивал чело в сторону проезжающего верхом Александрова сына, а то и кричал дружественное, веселя и смягчая сердце?! Ужели все – даром? Матери – в монастырь, а им – в Холм, маленький городишко, где ни прокормить порядочной дружины, ни выстать самим на прежнюю высоту? Он и бывал почасту в Холме! Чинил стены, меняя подгнившие городни, заводил вкупе с матерью примыслы и рукоделия, дабы поддержать падающие доходы семьи, и дорог ему был по-своему завещанный родителем город, и все же…
Почто на Москве наследует стол сын, а не брат? Только ли потому, что так подошло: Юрий Данилыч погиб без потомства и детям Калиты не стало с кем спорить о родовом столе? По древнему лествичному праву княжит Костянтин… Но по тому же праву в черед после Костянтина с Василием править должны они, дети старшего, Александра! И даже то должно сказать, что Василий Михалыч Кашинский, не побыв на тверском столе, не имеет прав ни сам, ни в детях на великое тверское княжение!
Почто ж дядя Костянтин утесняет их с матерью, грабит, сгоняет со стола? Или лествичное право уже ничто в мире сем, дак тогда править после отца должен он, Всеволод! Или у Костянтина тайный уговор с Москвой, и тогда все даром и нечего, не для чего терпеть и ждать, как упрашивает его мать, и надобно… Что надобно? С оружием встать на дядю? Скоро Костянтин и последних бояр отгонит от ихней семьи, не с кем будет и стать, некого и позвать в грозный час!