Символика тюрем
Шрифт:
— А вы сами виноваты! — говорю я Кукушкину. — Зачем вы меня к себе взяли? Я же не ваша, ваши — воровки, проститутки, убийцы, наводчицы. С ними-то поспокойней.
— Ваша правда, — вздыхает Кукушкин и выходит из камеры.
Ах статья ты моя непутевая! Ну разве же можно со 190-1 — да к уголовникам? Им это знакомство интересно, им оно полезно. А каково начальству, надзирателям? Они то и дело пустое «вы» сердечным «ты», обмолвясь, заменяют, а я ведь и тут спуску не даю. Тяжело им со мной, мученикам судейского фарисейства.
— Профессор Ганнушкин определил один тип
— Очень интересное открытие. А когда Ганнушкин его сделал — до того или после того?
— То есть?
— До революции или после?
— Какое это имеет значение?
— Самое принципиальное. Я хочу знать, относил Ганнушкин к этой категории больных самого Ленина или только его врагов?
Тюремный врач, человек холодный, циничный и беспринципный, как я полагаю, с самого рождения, пытается изобразить правоверное негодование:
— Еще никому не приходило в голову подвергать сомнению психическую полноценность Владимира Ильича!
— Полноте!
Молчит и углубляется в чтение истории болезни. Ко мне является адвокат. Обрядили меня поверх серого больничного халата в черные зэковские брюки необъятной ширины (пришлось завязывать их узлом на талии), в серый клочковатый ватник и повели на другой конец тюремного двора, в женский корпус — в нем размещаются каморки для встреч с адвокатами и следователями.
После беседы мой адвокат задержался у корпусного начальства, а меня почему-то беспрепятственно выпустили из корпуса. Я вышла за железную дверь и очутилась совершенно одна в тюремном дворе, впервые без сопровождающих лиц.
Тюремный двор обширен, но застроен весьма тесно и даже прихотливо. Классическое безобразие и ужас екатерининских строений тут и там соседствуют с постройками более поздних и даже совсем недавних времен. Каменные дворики для прогулок, рабочие корпуса, кочегарка, железные клетки, в которых гуляют больные, а могли бы гулять слоны, кое-где громадные черные тополя и бесконечные заборы, ограды, решетки — все это переплетается, громоздится друг на друга, заслоняет одно другое. Краски: сероватый снег, кроваво-красный кирпич, серый бетон, чернота ветвей и решеток.
Справа и слева от меня знаменитые «Кресты». Они обнимают и замыкают планы, они здесь — главное. А надо всем этим высится мрачная кирпичная труба кочегарки. Из нее выползает густой рукав черного дыма. Вокруг трубы с криком носится несколько ворон. Пытаюсь их сосчитать, вспомнив стихи Пети Чейгина:
Удержу — говорю, даже если воронья семерка разорвет небосвод и на скатерть положит металл. Все молчит наш отец… Все качается маятник мертвый… Что же смертного, брат, ты расскажешь, а я передам? А ворон даже больше семи.Красота обреченности,
Джованни Баттиста Пиранези заколол врача, не сумевшего вылечить его любимую дочь. Был приговорен к тюремному заключению. Олег Волков, Юлий Рыбаков, Вадим Филимонов никого не убивали, они боролись за элементарные права человека, за ту гражданскую честь, без которой нет ни мужчины, ни человека, ни художника. Я горжусь вами, друзья мои! Но вы обязаны сохранить свой талант. Посмотрите на все это глазами художников — здесь есть что рисовать! А вороны все кружат и кружат вокруг трубы.
Выходит мой адвокат, останавливается, долго глядит на меня. Потом вдруг говорит взволнованно:
— Юлия Николаевна! Вы из тех женщин, которых рубище не безобразит, а делает прекрасными!
Я и сама знаю, что в этой картине я на месте, иначе я не чувствовала бы так глубоко эту мрачную гармонию.
Но адвокат — человек благополучный, кругленький, румяный… Прощай, Пиранези!
Зэки уверяют меня, что трупы из тюрьмы родственникам не выдаются. Не знаю, правда ли, но все равно страшно.
— А как же их хоронят?
— Сжигают в кочегарке.
Трубу этой кочегарки я вижу каждый день в окно с тех пор, как меня перевели в терапевтическое отделение. Не могу сказать, чтобы это зрелище действовало на меня ободряюще: в тюрьме умереть и в тюрьме же быть похороненной! Я знаю несколько неизлечимых больных: рак, последняя стадия чахотки. Все знают, что они вот-вот умрут, но никому не приходит в голову что-то изменить в их судьбах. К весне безнадежные больные умирают один за другим. Вы удовлетворены, товарищ Советское Правосудие?
Обыск. Нашли стихи и тюремный дневник. Волокут обратно на психоотделение. Две опер дамы заводят меня в пустую камеру и приказывают раздеться догола. А дверь камеры распахнута в коридор, где стоят зэки, санитары и надзиратели.
— Прикройте дверь! — прошу я.
— Ничего, ничего! Не маленькая! — отвечает блондинка довоенного типа. Вторая, черная толстуха, хихикает.
Я ведь стесняюсь не столько наготы — слава Богу, все на месте! — сколько псориаза, который уже начал осыпать меня. Отхожу в угол, чтобы меня не было видно из коридора.
— На середину! — командует блондинка.
Ах так! Я раздеваюсь, затем сажусь на шконку нога на ногу. Холодные полосы железа не лучшее в мире сиденье, но я достаю сигареты, закуриваю и сижу с мечтательным видом, как будто все происходящее меня даже не задевает. Правда, сажусь так, чтобы проклятые красные пятна были меньше заметны.
Обнюхав и прощупав чуть ли не на зуб мою рубашку, оперша швыряет ее на шконку.
— Можешь одевать!
— Ну зачем же? Я уж подожду, пока вы со всем справитесь. Они возятся и возятся, а я сижу, как на пляже, да еще ножкой покачиваю.