Символика тюрем
Шрифт:
Посвященные, хорошо запомнившие тот нашумевший суд, рассказывали, что за несколько месяцев до возбуждения уголовного дела Терешин крупно поругался вначале с обкомом, а потом и с райкомом КПСС, секретари которых в ультимативной форме потребовали снизить число «лиц еврейской национальности» в терешинском институте до среднероссийского процента, а тот в ответ вспылил, и что Терешина, таким образом, подвели под монастырь за непонимание национальной политики партии. Впрочем, не берусь утверждать. Прошло много лет. Меня в судьбе Терешина интересовало другое.
— Игорь Михайлович, — спросил я, первый раз придя к нему домой, — а вы встречали за решеткой людей, равных вам, — членов-корреспондентов, профессоров?
Над Терешиным ввысь рядами уходили книжные стеллажи. Надо мной висел портрет хозяина работы безымянного для меня зэка.
— В «Крестах», — сказал хозяин, — я угодил
— Он-то как оказался в тюремной больнице — сердце?
— Сломанные ребра и сотрясение мозга. Он скрыл в камере, что осужден по 117-й статье, потому что знал: прибывших по этой статье бьют, и бьют жестоко. И пошел на прогулку, по наивности оставив копию приговора под матрасом.
— Вы боялись, что вас может ждать что-то подобное?
— Я до последних дней верил в успех своего дела, хотя приговор не был для меня неожиданностью. Я начал к нему готовиться с преодоления страха. Паники не было, но профилактику я счел необходимой. Поговорил с одним знакомым, он сидел. Тот сказал: «Ничего! Будешь там лепилой». «Лепила» — это фельдшер по фене. «Но будь осторожен — подойдет ворик, из-под ватничка топор покажет, скажет: давай бюллетень! Ну что поделаешь, давай…». Основное, на что себя настраивал: если будут пытаться унизить — давать сдачи, не уступать.
Страх — вот о чем я думал, расспрашивая Игоря Михайловича. Почти в каждом из нас сидит этот страх мира, осужденного законом, и страх стать осужденным самому. Во мне — с тех пор, когда некий милицейский старшина сгреб меня, студента, у станции метро «Колхозная» и, заведя в закуток сбоку от турникета, начал заполнять бланк допроса: «Давай рассказывай!» — «Что рассказывать?» — «Ночку у нас проведешь, вспомнишь что». Потом отпустили — накладочка, так сказать, вышла, но память осталась.
Страх вообще хорошо запоминается, не только мозгом, но и мышечной памятью, навсегда фиксирующей внезапную ледяную мертвость тела и дрожание ног. («Страх — та же химическая реакция, синтез метаболитов с соответствующими внешними проявлениями, поверьте мне как биологу», — сказал Терешин.)
— У меня удачное стечение обстоятельств. Я вхожу — все на прогулке, кроме одного человека: сидит кряжистый такой мужичок на нижней полочке. Привет, говорю, он тоже: «Привет».
— Так и сказали: «Привет»?
— Да, так и сказал. Оказалось, он, как и я, «хозяйственник», то есть «хищник», как нас называли. И он мне разъяснил с вопросительно-нежной улыбочкой: вот здесь грабитель лежит, здесь убийца, здесь бандит… А твое место, раз ты последним пришел, вот здесь, у унитаза. Вот в эту щелочку у стенки и клади матрас.
— Это считается худшим местом — «возле параши»?
— В «Крестах» не параши, а именно унитазы, простите уж за подробность. Среди зэков очень популярна легенда о сидевшем в «Крестах» авиаконструкторе Туполеве, который, освободившись, истратил свои гонорары на замену «параш» белоснежными унитазами:
Чтоб зэк простой, советский, наш Жил без зловония параш И чтоб, съев каши миску с гаком, Спокойно в унитаз свой какал…Камера переполнена, человек двенадцать спят на полу, на нарах в два этажа, и места под ними нет. Новенький, приходя в камеру, ложится возле унитаза и «дежурит», то есть моет за всех посуду. Это такой закон, в камерах «Крестов» довольно распространенный. Ну что ж, будем законопослушными… И я, наверное, недельку драил за всех посуду, пока не пришел очередной новенький. Надо сказать, к моему дежурству снисходительно относились. А бывали случаи, что если кто-то плохо отмывал миску, оставался жир, то швыряли в лицо…
— Рассказывают о страшной тюремной «прописке», когда новенького унижают, избивают… Вам удалось этого избежать?
— Через несколько дней тюрьмы меня вызывают к моему адвокату. Он испуганно бросается ко мне: «Игорь Михайлович, что с вами?
— Скажите, про туполевские унитазы — это вы сочиняли?
— Был грех. У нас больше половины семейных было, они спросили: «Сочини стишок, я домашним пошлю».
Страшного ничего не рассказывали те, больше помалкивали. В основном выпытывали технику попадания на зону: карантин, выдача одежды… Ведь в следственном изоляторе все в том, в чем из дома ушли, и до отказа в кассации даже волосы сохраняли. У меня была шевелюра богатейшая, и очень неприятен был момент, когда остригли наголо… Хотя коллеги меня подбодрили: «Ну вообще не безобразно» — как высказался один. Это очень унизительная процедура, стриженым ты превращаешься в предельно не уверенное в себе существо… Ну так вот, о зоне расспрашивали тех, кого «дергали» оттуда в качестве свидетеля и временно помещали в «Кресты». Я помню одного, бригадира столовой. «Сначала попадаешь на карантин, на карантине избивают», — говорил он мне. Потом я с ним встретился уже на зоне, когда пришел к нему в столовую. Он проводил к себе в кабинет. Небольшая люстра. Диван. Приемник. В общем, однокомнатная квартирка человека среднего достатка. Были у него два денщика. Они тут же принесли вилочки, антрекот, картошечку с соленым огурчиком. Хозяйственный такой мужичок был. Но жил в вечном страхе, потому что периодически с зоны устраивались вторжения в столовую, и если зэки прорывались, били смертным боем и поваров, и обслуживающий персонал. Считалось: воруют, а все голодают. А с этим бригадиром разобрались по-другому. Ему подложили в комнату не то два, не то пять килограммов чая, затем при обыске «обнаружили». Ну и раскрутили еще на 7 лет.
— Вы боялись карантина?
— Я попал на зону усиленного режима в поселке Металлострой, это под тогдашним Ленинградом. Сразу же сложилось впечатление: те, кто сажал меня, уже дали знать о моем прибытии. Вначале на зоне проходишь медосмотр — несколько специалистов. И вот психиатр, осмотрев меня, решил пооткровенничать. Он сказал: «Вас ждут здесь, и я вам завидую. На зоне знают, что вы профессор, обеспеченный. А обеспеченных здесь доят. Ожидать вы должны самого страшного. От вас будут требовать, чтобы на свидание родственники приносили деньги. Если принесут мало денег, будут унижать, будут бить». Вот такую он провел со мною психотерапию. Вообще начало хорошего не предвещало. Мне выдали весьма подходящую для издевательств форму: черную шапку с козырьком, так называемую «пидарку», годную по размерам только ребенку, и брюки тоже на десять размеров меньше моего. Новый ватник тут же уголовники поменяли на невообразимое рванье, а ботинки с отвалившимися подошвами мне оставили домашние. Сказали: моего размера нет. Я ожидал худшего.
— Вы как-то настраивали себя психологически или, может быть, философски?
— Нет, никаких философских раздумий не было: там терпимость, подставь правую щеку… Я расценивал все происходящее как тяжелейшее испытание, которое выпало на мою долю, и соответствующе к нему относился. Нужно было мобилизовать все свой силы и весь свой опыт, чтобы выдержать его…
— Вы не закончили свой рассказ о карантине.
— Вообще-то карантин — это довольно чистое такое помещение, кровати в два ряда, словом, типичная казарма, даже без решеток на окнах. В нем селят прибывшую на зону партию, обычно человек тридцать. В первый же день, в 4.30 утра, побудка, всех строят и распределяют, по преимуществу, на тяжелые работы, которые полагаются карантинщикам, И тогда же их грабят, отбирают понравившиеся вещи…