Синий цвет вечности
Шрифт:
– Не понимаю. У нее ж четверо детей! – это снова о жене Пушкина.
– Я, лично, не верю в этих танцующих женщин!
– Женишься – твоя тоже захочет танцевать!
– Моя не захочет! Я не женюсь!..
– Кто скажет? А Пушкин – это, правда, интересно? Стоит читать? – пробился чей-то голос.
Михаил мало брал участи в разговоре. Входил в гостиную, выходил. У него были свои мысли по этому поводу. От чего-то морщился. Но для гусаров нет гениев!
Но… Тут была не единственная квартира в городе, где шел такой спор в те дни. Никто не понял еще, что случилось с обществом, и не только
А бросились к нему, к Михаилу, не к кому другому – вдруг вспомнив, что он тоже пишет стихи… Хоть, впрочем, раньше это не все приятели одобряли.
– Говорят, кавалергарды все за Дантеса! – сказал кто-то в удивлении.
– Так он же их полку!..
– А кавалергарды – они все бугры! Не так?
– Врут! И не все за Дантеса. И не все бугры!..
– Что они сумасшедшие – кавалергарды?
И впрямь, в те дни даже полки разделились по-своему. Кавалергарды в основном, за Дантеса. Гусары и уланы – за Пушкина. Конный полк – и туда, и сюда.
– Вы мне не ответили… Пушкин – правда, интересно? Стоит читать?..
Михаил временами покидал гостей: «У меня врач!» – Те, если и слышали его, то, разумеется, не знали, кто именно… Какое им дело?
А врач был известный доктор Арендт. Он приходил прямо от Пушкина. – Это уже недолго! – сказал он вечером 28 января… Всего несколько часов. – Он и раньше говорил, что нет никакой надежды.
Лермонтов почему-то спросил про жену Пушкина, как она?
Д-р Арендт улыбнулся застенчивой, стариковской улыбкой:
– Ой, не знаю, что сказать, мой дорогой! Она, по-моему, не понимает – что происходит. – Чуть примолк. – И что произошло – не понимает тоже!
Когда через час-полтора, уже ввечеру, пришел к нему Слава Раевский, единственный, кажется, тогда самый близкий из невоенных друзей – Михаил прочел ему стихи… Те самые. «Смерть поэта».
Слава одобрил горячо…
Они вышли к другим гостям и прочли так же им.
– Ты смотри! Как бы тебе не влепили! – сказал Лафа-Поливанов, доставая с тарелки посреди стола последний кусок пирога. Лафа был известен мудростью и пониманием практической жизни.
А другие за столом уже кинулись переписывать. Так это всё началось: его слава – и его поражение тоже.
Нет, первая часть стихотворения не принесла никаких неприятностей автору. Она разошлась по городу и ее многие хвалили. Дошли даже удивившие автора слухи о приятии без особых претензий его опуса в III отделении собственной его величества канцелярии. (Мордвинов, зав. канцелярией, сказал кому-то.) Но дальше… Неохота вдаваться в подробности, настолько растиражировано это событие средь тех, кого интересует оно. Все знают, что пришел некто, сказал нечто, и автор написал еще Прибавление в 16 строк.
Было это через несколько дней. Лермонтов был по-прежнему болен, и в доме собралась примерно та же компания. Пушкина уже схоронили. То есть схоронили или нет неизвестно, только знали, что гроб увезли на Псковщину, и что вдова за гробом не поехала.
– Похороны прошли успешно! – возгласил Лафа, забирая со стола очередной кусок пирога с рисом и с яйцом.
– В
– Схоронили так, чтоб забыть быстрей!..
И тут появился тот самый Некто, который был вообще вполне приличный малый, родной старший брат Монго Николай, он, в отличие от других, собравшихся за столом – был статский, «архивный юноша»… Всходил по карьерной лестнице в дипломатии и был близок к дому Нессельроде и к салону Нессельродихи, и, естественно, был сторонником тамошних взглядов на мир. А что он мог почерпнуть там? Как молодой сотрудник ведомства он хотел конечно, думать в унисон с начальством.
Так как при нем продолжили говорить о Пушкине и Дантесе, и о суде над Дантесом, он поторопился поделиться тем, что успел усвоить, и, как всякий неофит, стал настойчиво проводить мысли, слышанные им… Он сказал, что Геккерн и Дантес как иностранцы не обязаны вовсе думать о том, что для нас Пушкин. И поскольку они еще знатные иностранцы, не обязаны следовать нашим законам. – Вот и все, больше ничего. И вообще он пришел навестить больного брата (кузена) – то есть Мишу, и вовсе не собирался вести этот спор.
Но Лермонтов вспыхнул, как он умел вспыхивать. Взбесился, и чуть не выгнал гостя из дому. И, может, выгнал бы, если бы это не был старший брат Монго.
И когда несчастный Николай Столыпин ушел – он, вправду был расстроен ужасно, – Михаил написал еще несколько стихов того самого «Прибавления» к своим стихам о Пушкине: всего 16 строк.
А Слава Раевский стал их первым переписывать. И другие за столом быстро присоединились.
А вы, надменные потомкиИзвестной подлостью прославленных отцов,Пятою рабскою поправшие обломкиИгрою счастия обиженных родов.Вы, жадною толпой стоящие у трона,Свободы, Гения и Славы палачи…Знаменитое «прибавление», появившееся несколько дней спустя после основного текста оды.
«Потомок – обломок», «потомки – обломки»… Пушкинская рифма. Автор сразу привлек к делу «Мою родословную» Пушкина, и перед читателем они предстают как бы обе вместе.
Он имел в виду, конечно, всех. И авторов пасквиля, приведшего к трагической гибели кумира, и всех тех, кто таскал теперь по гостиным чужую историю, ничего не понимая в ней. И, главное, не ощущая ее трагичности. Но он так же бросал обвинение в лицо своим прямым родственникам Столыпиным-старшим. Тем, кто когда-то не принял в свой круг и отверг его родного отца.
Так лошадь рвет постромки и устремляется вдаль – уже свободная от оков и куда неизвестно.
– Король умер! – Да здравствует король!
Поэт умирает. – Поэт рождается.
«Мишенька по молодости и ветрености написал стихи на смерть Пушкина и в конце написал на щет придворных, я не извиняю его, но не менее или еще и более страдаю, что он виновен…» – взывала бабушка Лермонтова. Указанное письмо летело аж во Франфурт-на-Майне, к Философову: он был флигель-адъютантом великого князя Михаила и мог чем-то помочь.