Сияние
Шрифт:
—
В каждой жизни найдется улица с погасшими фонарями. Они гаснут, точно солнце на закате. Я сам выбрал этот путь. За моей спиной церковные служки гасят свечи. Я силюсь припомнить веселый день, когда моя жизнь светилась елочными огнями и внутри звучала радостная песня, но на ум ничего не приходит. Только далекие огни святого Эльма, слабые электрические вспышки старой, надоевшей грозы.
Я направляюсь домой от Моньюмент-вей в сторону Стейнби-роуд, смотрю на цепь мерцающих фонарей и понимаю, что жизнь – это грязная лампочка, подвешенная на маленьком электрическом проводке. Единственный источник ее света – любовь.
Я подстригся и стал застегивать рубашку антрацитового
Когда в таком возрасте живешь один, становишься трусливым, занимаешься всякой ерундой, стараешься вдыхать чуть слышно, даже воздух экономишь. Я записался в спортклуб. Я открывал сумку, доставал идеально проглаженную футболку, прежде чем сесть на скамейку, подкладывал маленькое полотенце. Я научился ходить по магазинам, выбирать продукты, расставлять их по полкам, раскладывать в холодильнике. Я начал следить за питанием, чего прежде никогда не случалось. Я всегда готовился к смерти, и вдруг на пороге старости я стал лезть из кожи вон, лишь бы и дальше идти по раскаленной пустыне жизни. Игра в смерть всегда была для меня составляющей частью любви. Я больше не хотел соизмерять свое существование с болью. Я мог просто скользить по поверхности.
По дому я ходил голышом. На меня смотрела распахнутая створка старого шкафа с огромным зеркалом. В свете одинокой лампы тело все еще выглядело изящным, послушным, крепким. Я старался включать поменьше света: рассеянный и робкий, он придавал всему новые очертания. Зрение слабело, сказывались годы постоянного чтения. Мне можно было дать сколько угодно лет, я все еще надеялся, что мальчик, которым я когда-то был, жив. Я берег себя для него, храня память о тех временах, когда мое тело служило любви. Точно последний монах в заброшенном храме, я подметал пол и менял цветы, надеясь, что кто-то войдет, хотя вокруг не было ни души.
Готовил я тоже сам. Я ел великолепные диетические блюда, запивая их непременным бокалом вина. Теперь я пил гораздо меньше, тщательно подбирал вина к пище. Я пил медленно и, прежде чем проглотить, удерживал во рту терпкую ароматную жидкость, стараясь прочувствовать вкус каждого глотка. Рот – главный хранитель наслаждения, первый и последний. Это довольно просто: когда в жизни уже нет четких планов, можно тщательно отбирать и смаковать то, что осталось, малюсенькими кусочками. Я всегда жадно и нервно цеплялся за удовольствия, я предавался мечтам, оттягивал момент, спешил получить желаемое, пусть даже ценою боли. Вкус разочарования был мне хорошо знаком. А теперь я узнал новое правило жизни.
Я придумал себе вымышленного собеседника и вел себя так, словно за мной наблюдает невидимое око, перед которым нельзя оплошать. Каждый вечер я накрывал
В моей маленькой квартирке было все, чтобы наслаждаться жизнью. Каждую среду темнокожая девушка приходила мыть окна и гладить, с остальным я справлялся сам. Приятно находить вещи там, где ты их оставил: я научился упорядочивать хаос своего жилища. Раньше у нас в доме все постоянно перемещалось: Ицуми часто переставляла вещи с места на место. Моя разостланная кровать кричала о том, что еще один день прошел в полном одиночестве.
Я сузил круг привычных дел и добрался до самого пика невроза. Если я выжимал апельсиновый сок, то сразу выбрасывал корки, если пил – тут же мыл стакан, расправлял простыню, закрывал тюбик пасты, а когда выходил из дому – оглядывался по сторонам, чтобы удостовериться, что все на своих местах. Я пользовался добротными небольшими пакетами для мусора, завел маленькую деревянную хлебницу и контейнер для хранения сыра. Ставил тапочки у кровати. Но потом весь день мучился мыслью, что дома что-то не так. Я приходил в идеально убранную квартиру, включал свет, и на меня обрушивалась чистота и тишина. Внезапно я терялся и часами разыскивал очки, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать.
Иногда приходила Ленни, озаряя искрящимся светом мое скромное жилище. Я развелся с Ицуми, и теперь она больше не стояла между нами и не давила на нас, замкнувшись в молчании и горе, на фоне которого мы терялись и чувствовали себя марионетками на шелковых нитях. Между нами установились особые отношения, свободные, спонтанные. Ленни подстегивала меня, и постепенно я оживал. Одинокий, стройный, странный мужчина с сомнительными наклонностями, любитель колкой шутки, я вызывал в ней любопытство, желание узнать что-то новое. Я дарил ей дорогие подарки, хорошие книги, энциклопедию по философии, каталог частной коллекции, вышедший крохотным тиражом. Я бродил по дому босым; едва она входила, я протягивал ей бокал вина. Тогда она тоже сбрасывала промокшие туфельки или тяжелые сапоги, забиралась на диван, подогнув ноги, и трогала то ступни, то волосы. Она была умна и провоцировала меня на разговоры, с волнением рассказывала о Всемирном социальном форуме в Дакаре. Она приносила мне вести из нового мира: листовки о первом туристическом агентстве для геев, открывшемся этажом выше над баром «Ku». Именно Ленни рассказала мне, что Криспин Блант, член кабинета министров, заявил, что он гей, что стало полной неожиданностью для его жены и коллег. Ленни была резка в своих суждениях, полна циничного юмора. Если она приходила промокшей, я бросался за феном, рассматривал ее новые сережки, новый оранжевый лифчик. Она всегда приходила голодной.
– Какой потрясающий запах, пап!
Ее поражало, что я научился так хорошо готовить. Она ела, а я смотрел на нее, сплетя руки на груди, точно старая кормилица, чья грудь уже обвисла и обмякла, но сердце переполнено любовью.
Ленни доставала камеру и снимала меня за уборкой на кухне. Я говорил и размахивал руками в резиновых перчатках, а мыльная пена разлеталась в разные стороны.
– Что будешь делать с отснятыми видео?
– Смонтирую фильм.
– Что за фильм?
– Фильм об антропологии человека.
– «Старые мишки Лондонского зоопарка»?
– Вроде того.
Иногда она приходила с новым другом, его звали Томас. Тогда я готовил на всех и до поздней ночи слушал его рассуждения. Мне приходилось мириться с тем, что Ленни питала странную слабость к парням ниже ее ростом. Все они небрежно одевались и без умолку болтали. Она буквально хоронила себя, проводя время в постели с подобными типами. Но, как говорила Ицуми, «это не мое дело». Разве я был виноват, что ее дочь стремилась выйти за грань того, что считается нормой? Она старалась проделать пробоину в корабле и поглотить окружающий мир.