Сизифов труд
Шрифт:
Город Клериков в то время переживал эпоху медленной русской иммиграции. Заново перекрещивали старые улицы, ликвидировали различные устаревшие учреждения и обычаи и вводили другие, не менее устаревшие, но русские. Впрочем, мостовые, беспорядок, грязь, духота и лачуги остались прежними. Когда афиши возвестили «городу и миру», что состоится любительский спектакль, в гимназии возникло некоторое брожение умов. Власть не предлагала ученикам покупать билеты, но делала некоторые знаки, которые были как бы эманацией, слабым ароматом желания. В пятом классе один из гимназистов буркнул на перемене, что, пожалуй, стоило бы сходить в этот театр. Из глубины залы кто-то буркнул в ответ, только гораздо громче, что лишь законченный шимпанзе может ходить в этакий балаган. Это было сказано неизвестно почему, просто так, потому что язык без костей. И также неизвестно почему получило всяческую видимость молчаливо одобренной резолюции. Просто сделал свое дело слепой,
27
Глас народа (лат.).
Борович был личным другом школьника, который выразил желание пойти на спектакль, поэтому как столь категорическое суждение, так и вообще одобрение, вынесенное противной стороне, очень его задели. Во время урока он обдумывал этот вопрос и упрямо решил, наперекор всем, идти на спектакль. На следующем уроке они вдвоем с неудачливым автором проекта, в отместку за оскорбительный вердикт, вступили в заговор против голоса из глубины зала. Случилось так, что, вернувшись домой и зайдя в комнату к «старой Перепелице», Марцинек застал разговор о вышеупомянутом спектакле. Советник Сомонович шагал по комнате, выкрикивая:
– Да какое мне дело до каких-то там спектаклей, хотя бы и самых любительских? Я вас спрашиваю! Я и всегда этого терпеть не мог, а теперь, на старости лет, я вдруг…
– Да кто вас заставляет идти, кто вас просит таскаться в русский театр! – унимала его старушка.
– Зато я пойду, господин советник, – вмешался в разговор Борович.
– Ты пойдешь? А тебе там что надо? По-отцовски тебе советую, зубри лучше Альвара…
– Какого Альвара?
– О, разумеется, без него там эти москали не обойдутся. Он там нужен, как собаке пятая нога. Пусть идет! – отозвалась из-за портьеры панна Констанция, которая имела обыкновение обращаться к пятиклассникам только в третьем лице.
– С вашего разрешения… – прервал советник, останавливаясь на полдороге. – Если вы подходите с этой стороны, то я с вами не согласен. Московский ли театр, как вам угодно выражаться, или польский, – все равно пустая трата денег. Однако, если спектакль устраивает власть, если власть желает, чтобы ты там был, и будет смотреть на этот твой шаг благосклонно, и если, с другой стороны, закоренелый шовинизм подстрекает тебя к строптивому сопротивлению, предлагает упорствовать в какой-то поганой ненависти, то я тебе советую и даже приказываю – ступай на этот балаган, то бишь, смотри спектакль, хотел я сказать!
Старушка Пшепюрковская, быстро перебирая вязальными спицами, несколько раз шевельнула большими губами, кисло улыбнулась и наконец сказала:
– Я уж не знаю… наверно, ваша правда… Но зачем тебе, Марцинек, тратить деньги? На что тебе этот театр?
– Он должен идти, должен! Это его священный долг не только по отношению к его собственному будущему, но, кроме того, и по отношению ко всем нам.
– «По отношению ко всем нам…» – демонически глумилась панна Констанция, прячась где-то в таинственной глубине комнаты, за перегородкой.
– Да, так я говорю и буду говорить! Надо, наконец, выкорчевать из себя корни вековой…
Марцинек не стал слушать дальнейшие тирады старого чиновника, у него была спешная работа. Сомонович убедил его и укрепил в его намерении. Теперь у пятиклассника была в запасе целая уйма выражений, которые можно будет пустить в ход в случае нового спора с товарищами. В день спектакля он отправился в театральный зал, старый, как сам город Клериков, и такой обшарпанный, словно над ним трудились не руки человеческие, а катастрофические шквалы и вихри. Там уже собрались «истинно русские люди». В грязных ложах сидели разряженные дамы; русскими многие из них были постольку, поскольку мужья их принадлежали к приверженцам «русского дела» в Клерикове. В партере сверкали эполеты, звенели шпоры, бренчали сабли. В главных ложах сидели сановники и семьи сановников, в том числе директор, инспектор и другие гимназические чины. Пока не подняли занавеса, в зале было довольно шумно.
Марцинек, очутившись в немногочисленном обществе своих соучеников из разных классов, которые занимали «стоячие» места партера, испытывал странное чувство. Это было беспокойство чужестранца, который, внезапно проснувшись, вышел из вагона, идет по улицам чужого города и не может ясно отличить явь от сна. Впечатление это усилилось, когда подняли занавес. Небольшая сцена клериковского театра была для юного гимназиста словно отверстием, сквозь которое видна была далекая чужая страна, народ, его обычаи, повседневная жизнь и разные забавные житейские случаи. Интрига бойко разыгрываемого фарса совсем не интересовала и не веселила его, наоборот –
– Вот Борович из пятого класса, Михавский из седьмого, Бене из шестого.
Губернатор, человек уже в летах, с приятным лицом, приветствовал всех рукопожатием. Дамы приложили к глазам пенсне и приятно улыбнулись. Одна из них спросила Боровича по-русски:
– Как вам понравилась первая пьеса?
Марцинек не знал, что означает слово «пьеса», но понял, что бы это ни было, здесь, в этом месте, оно ему должно нравиться, и сказал:
– Очень понравилась.
Дама улыбнулась и почтила тем же вопросом недурного собой брюнета из седьмого класса, на что тот ответил с глубоким поклоном:
– Чрезвычайно понравилась.
Остальные дамы ограничились созерцанием подростков. Та же сцена с незначительными вариантами повторилась и в другой ложе, где сидел председатель казенной палаты. Когда раздался второй звонок, Маевский осторожно дал понять гостям, что следует удалиться и занять свои места. Второй водевиль тоже играли с большим подъемом. Когда он кончился, в партер пришел господин Мешочкин, неся две громадные коробки дорогих конфет. Обе коробки он с грацией вручил старшему из гимназистов с просьбой угостить этим подарком от дам и господ из лож всех присутствующих в театре товарищей. Угощаясь прекрасными конфетами, Борович наконец освободился от первого, неприятного впечатления, почувствовал блаженство общения со столь сановными людьми, первую радость от соприкосновения с миром неведомой ему роскоши. Назавтра первейший и язвительнейший остряк в классе Нерадзкий во время перемены, перед самым приходом инспектора, обращаясь в пространство, насмешливо произнес:
– Говорят, мартышка была вчера в театре? Сидела в ложе? Вкусные были конфетки?
Марцин поднялся из-за парты и, повернувшись к Нерадзкому, гордо и хмуро глянул ему в глаза. Несколько мгновений спустя появился инспектор, преподававший русский язык. Он приветствовал Боровича такой дружелюбной улыбкой, что все в классе почувствовали в глубине сердца зависть и искреннее раскаяние, что без всяких, собственно, причин не пошли в русский театр. В тот же день, после уроков, Забельский попросил Марцинека отнести к нему на квартиру тетради с сочинениями пятого класса. Дома инспектор принял Боровича весьма гостеприимно. Он усадил его в своем уютном кабинете на мягкий диван, показал ему альбомы с прекрасными снимками, коллекцию превосходных гравюр, иллюстрированные издания, свои книги и даже беспорядочную коллекцию различных монет. Его симпатии к Марцинеку дошли до того, что он даже стал угощать юношу папиросами. Когда же тот, опасаясь ловушки, бесстыдно принялся уверять, что не курит, инспектор приказал принести пирожные, которыми и угостил своего нового любимца. При этом он много говорил о недоверии, которое оказывают ему ученики пятого класса, жаловался, что ни один из них его не навещает, никто не зайдет, чтобы открыто, по-братски побеседовать о том, чего желает молодежь, что ее удручает, каковы ее чаяния и цели. К концу визита Борович уже любил инспектора со всем жаром, который горит в юношеской душе, жаждущей духовного руководителя.