Скандальная молодость
Шрифт:
— Я тебя не понимаю.
— Оно и к лучшему, лейтенант.
— Знаю я вас, — продолжил офицер, не веря ему. — Приезжаете и взрываете мосты.
Однако карта была не похожа на карту Пармы. На ней действительно змеилась линия, стремящаяся в бесконечность.
— Хорошо замаскировался, — упорствовал таможенник.
— Значит, ты за Корридони? За Де Амбриса? — Он уловил совпадение: — Тебя зовут так же, как и Де Амбриса.
Фламандец покачал головой. Офицер вынул из чемодана статуэтку, изображающую короля.
— Знаю я вас, — с сарказмом заявил он. — Вы приезжаете,
— Я не анархист. А это Ваал, могущественное и древнее божество. Он вылечил меня от малярии, и я работал и на его земле, чтобы извлечь на свет Божий его сокровища. И в Египте тоже. Одна из пирамид мою работу помнит.
Он рассказал ему о Саргассовом море. О Пагане, городе тринадцати тысяч храмов. О дамбах Голландии и Асуанской плотине. О Северном море с песчаными островами, которых высокие приливы в равноденствие поглощают почти целиком. Они тоже знали его руку.
Офицер впился в него взглядом, словно пытаясь определить, нет ли в его словах насмешки. Фламандец выдержал взгляд совершенно спокойно.
— Почему ты вернулся?
— Из-за беспокойства, которого и сам не понимаю.
— Человек тратит всю жизнь на то, чтобы болтаться по свету, и возвращается в самый разгар революции только по этой причине?
— Нет.
— Вот видишь? — обрадовался офицер.
— И из любопытства тоже, — лаконично добавил Фламандец. Он показал свои огромные ладони. Лиловые мозоли, загрубелые, как воловья кожа. — Не волнуйся, таможенник. Мое оружие — это они и работа. Мои пророки — вещи, ибо, изменяя их, человек, в меру сил своих, оставляет память о себе.
— Значит, ты думаешь, что рабы тоже необходимы?
— Да. И становлюсь в один строй с ними.
— Иди, — сказал тогда офицер. И, вполне удовлетворенный, вернул ему чемодан.
Бродя по Парме, Фламандец увидел, что с моста сбрасывают статую Сан Джованни Непомучено. Он хладнокровно подумал: сегодня девятое июня четырнадцатого года, завтра у меня день рождения, сорок два. Он не видел для себя никакого способа его отпраздновать. Часовню охватил огонь, но оставался гранитный алтарь, который не могли сдвинуть вчетвером. Он один столкнул его в воду.
— Ты из наших? — спросили его.
Он не ответил.
Он присутствовал при сожжении Крочоне в Борго делле Грацие. Люди бурно обсуждали события в Анконе, где полиция убила двух молодых людей. Восставшие угрожали повесить генерала Альярди в Равенне. Какой-то берсальер упал, убитый из пистолета другим солдатом. Стачка парализовала всякую гражданскую активность. Десятки остановившихся поездов вытянулись в линию до самого горизонта. Когда Де Амбрис начал говорить на площади Гарибальди, Фламандец внимательно посмотрел на него и пожал плечами: общим у них было только имя. Толпа осадила печи завода Альварози; люди хотели захватить сырой хлеб, чтобы спасти население от голода. Это — враги тех, кто сбросил с моста Сан Джованни, почувствовал фламандец; и, поскольку им не удавалось снять с петель задвижку, он примкнул к их делу, заявив:
— Дайте-ка я попробую!
Он сконцентрировался, чтобы увеличить силу,
— Ты из наших? — спрашивали его, сжимая в объятиях.
Тот же вопрос ему задали, когда для группы с зелено-красным знаменем он перевернул автомобиль перед зданием Префектуры; и когда, встав на сторону небрежно одетого партера, сорвал занавес Боргезе в Королевском Театре, где какой-то тенор, поклонник Де Амбриса, пел «И сияют звезды».
Вечер для него оказался весьма грустным.
Он пошел по направлению к памятнику Верди, расположенному напротив вокзала. Его установили во время его отсутствия, и он показался ему великолепным: мрамор был обработан с мастерством древних египтян. Он погладил его, думая: жаль, что не пришлось над ним поработать. Он уселся под табличкой с надписью «Ксименес», а на пустынную площадь опускался закат. Это был первый миг покоя. Вереница статуй, изображавших героев произведений Верди, тонула в контражуре; словно и в Парме тоже существовала земля мертвых, отделенная от другой земли, земли живых, на которой еще тащили флаги и выворачивали фонари.
В ближайших нишах Риголетто, в эксгибиционистском порыве, казалось, вот-вот взлетит с пьедестала; а Трубадур закутался в плащ и, опустив голову, сосредоточился на мыслях о мраке своей судьбы. «Две мои души, — подумал Фламандец, — и между ними пустота, как и во мне».
Он обрадовался, потому что мысль была красивая.
— Ты из наших? — крикнул он, чтобы поиздеваться над собой, пустоте площади. Из наших, подтвердила пустота. Фламандец просто зашелся смехом; когда он попытался умерить его и смеяться про себя, ему помешало чувство тоски.
С противоположного края площади подошел какой-то старик. Некоторое время он прятался на фоне статуй, потом поднял ружье.
— Я за тобой весь день слежу, — сказал он. — То, что ты сделал, бессмысленно. Таким сумасшедшим может быть только шпион или провокатор.
Фламандец промолчал.
— Ты за кого? — спросил старик.
— Ни за кого, — ответил он. — Я никому не принадлежу. Даже себе. Потому что не понимаю себя. А то, чего не понимаешь, тебе не принадлежит.
Пристально разглядывая старика, он вспомнил, что уже видел его: утром, когда приехал. Он встал, и они пошли навстречу друг другу. Но Фламандец понял, что старик ждет ответа, который бы его убедил, и тогда он повернулся к нему спиной и пошел прочь. Он знал, что тот в него выстрелит. Но ему было наплевать.
Старик спустил курок, и звук выстрела замер где-то в нише Фальстафа.
Два дня он ездил по местам, которые в той или иной степени могли выступить свидетелями его краха. Дом в Гвасталле, в котором он родился и в котором сейчас, после смерти его родных, жили незнакомые люди. Стекольная фабрика в Тамелотте, где в возрасте десяти лет он научился тяжкому труду у доменных печей, унижающему человека. Публичные дома в Дозоло. Маленькие церкви в Ливелло, Палаццине и Бонелли, в которых он размышлял о той, которая, без сомнения, станет символом его будущего величия.