Скандальная молодость
Шрифт:
— Вы что, не видите, что это я? — Чтобы доказать самому себе, что на него никто больше не обращает внимания, или притворяется, что не обращает.
Он мог бы спросить, как какой-нибудь любопытный прохожий:
— А что случилось?
И ему бы ответили, может быть, даже не удостоив взглядом:
— Бордели Маньяни горят!
Он увидел их, объятых пламенем, на равнине и на волоке. Снова огонь пожирал землю, и Дзелия вспомнила костры в лагере Ханси и в другом лагере — Идальго и Атоса, и перед ней опять возник вечный вопрос: откуда в человеке эта одержимость, заставляющая его уничтожать свое видение вещей, а не сами вещи?
Женщины
Потом их развезут по тюрьмам в разные города и предложат так называемый — вольный «выбор»: или на африканский фронт — утешать солдат, или за решетку.
Кое-кто продолжил свой гнусный пикник и остался на плотинах до самого рассвета. Когда даже Нерео Маньяни вернулся на виллу Нани.
XI
Африку я уже знала, ее реки и пески, ее стариков, больных проказой девочек; центурионы показывали нам реки на возвышенностях: головы, которые вы там видите, говорили они, это головы прекрасных рабынь, в наказание их заставляют стоять по горло в воде, а многие из них беременны. Или обманывали нас: буря кончится, и придет поезд Абу Хамеда, поезд спасения. Но бури длились неделями, и не было никакого поезда, никакого спасения.
Я находила поддержку в узнавании примет моей земли, которую я обретала вновь: идущие между барханами караваны в знойном мареве казались старицами, Мареб был красным, как По ди Горо, а иногда я обнаруживала места, называющиеся Дауа Парма или Порто Дзеиля, что звучало почти так же, как мое имя.
Я любила смотреть, как с амба — абиссинских скал с плоской вершиной — поднимаются в черное бездонное небо влекомые могучим ветром таинственные языки пламени, такие же, как наша Гвардадура. И бросала в лицо пустыне их имена: амба Карналле, амба Тзеллере, амба Арадам, амба Аладжи, амба Дебра, амба Манамба. Если их долго повторять, они превращались в музыку, которую я называла своей песней амба.
У амба были пальмы — «дум», птицы с ярким опереньем, гиены, шакалы и газели; но все это было и у нас, даже еще лучше: пальмы, достающие до луны, птицы, чье оперение всегда было ярче на один оттенок, я имею в виду цвет, который человеку еще не известен, но который существует, и газели, летающие, как монгольфьеры. Потому что мы видим их взглядом Бога и Био одновременно, взглядом, которого нигде больше нет; и одним из сюрпризов Африки стало открытие рая, который Парменио в свое время украсил не только животными пустыни, но и образами изуродованной красоты, высшей правды Вселенной.
То же самое произошло и с речью.
Всех, от солдата до генерала, поражало, что если я встречалась с сомалийцем или представителем какой-нибудь другой народности, и он говорил «арку», то я, даже не зная, что это значит «друг», обнимала его; или я, в свою очередь, говорила «скрана», и он, не зная, что это значит «стул»,
Это невозможно, говорил майор Фаустино. Это возможно, отвечала я, потому что это тоже язык Бога и Био одновременно. Он раздражался и выражал свое непонимание тем, что вставал в стременах и стрелял в воздух.
И еще, точно так же, как тогда, когда я поднимала глаза от земли и смотрела на Порта Империале в Саббионете, я видела на горизонте святые города, думая, что, безусловно, существуют в мире места, где можно уединиться, подобно серебристой чайке, и раствориться в солнечном свете, и это и есть магия естественного порядка вещей.
А сейчас, как поется в песне ветеранов битвы при Адуа, которую мы слышали и в исполнении толпы абиссинцев:
«Мамочка, выйди мне навстречу, прижми меня к груди, и я расскажу тебе все, что в Африке пережил».Они двигались в другом пространстве, в котором еще продолжали ждать, впрочем, ни на что более не надеясь. И море множило видения этого иного ожидания, ибо воды подчинялись уже не законам тех, кто их пересекал, чтобы найти в них меру своей жизни, а совсем другому закону, и они обрели иное существование, иную глубину и границы. Мысль о бездне морской, как о похороненной луне, о времени, очарованном лишь самим собой, удерживала ее у иллюминатора; пристально глядя на зеленые гребни, она понимала, что ничто не заставляет вспоминать о земном опустошении с такой силой, как открытое море.
Люк над железным трапом постоянно то распахивался, то захлопывался; матросы и солдаты спускались вниз, делая вид, что им необходимо проверить ящики с продуктами и медикаментами, сидя между которыми девушки страдали от качки, и в полумраке цвета мундиров, особенно красный и золотой, превращали трюм в нечто похожее на склеп.
Дзелия вновь слышала крик прорицателей и прорицательниц, словно он доносился с верхней палубы:
— История безумна! Безумна история!
Она снова видела прорицателей, высоких, как башни, на площадях и на плотинах; перед церквами, где они оставляли следы ног, покрытых запекшейся кровью и грязью, или у ворот вилл, где они отбивались от яростно набрасывающихся собак; простых и сложных, древних и молодых, в Кантари и Буффах; рождающихся из инея или речных весен.
Ей казалось, что она видит, как они, там, внизу, проходят сквозь волны, охраняемые болотными соколами, чтобы облегчить ей завершение пути, которое было уже близко.
Среди девушек были Восходящее Солнце, Слеза Христова, Бамбина, Сорока-воровка, Полярная Звезда и Крикунья. Военный капеллан, дон Грациоли, которого Дзелия называла падре Лихорадка, потому что он был тощий, как скелет, с вечно воспаленными глазами, непринужденно спускался в трюм, хотя они разделись почти догола в этой парилке, где воздух настолько пропитался запахом пота и солярки, что дышать было почти невозможно. Он приносил бутылки пива и что-нибудь поесть, расхваливал Массауа как самый красивый порт на Красном море и сокрушался: жаль, что сейчас это Врата Империи.