Сказание о 'Сибирякове'
Шрифт:
– Будет!
Глаза фашиста расширились, руку сдавило словно стальными тисками. Онемевшие пальцы разжались. Охранники попятились к дверям, с опаской поглядывая на великана, и вскинули автоматы на грудь. Все ждали, что будет дальше. В это время, откинув с фуражки капюшон, в камеру шагнул офицер.
Под проливным дождем сибиряковцев повезли за город. "Концлагерь", - поняли они сразу, когда грузовик миновал ворота и въехал за высокую ограду из колючей проволоки.
Русских моряков поместили в стоящий на отшибе фанерный сарай - наскоро сколоченное строение, напоминавшее цыганскую кибитку.
– Что, ребятушки, невеселы, что головушки повесили? Чего ждать? Давайте располагаться. Эх, водочки нет, а то бы справили новоселье. Чем не жилье?
Усталые люди нашли в себе силы улыбнуться. Только Иван Замятин мрачно пробурчал:
– Могила, могила и есть.
– Ты пессимист, Ваня, подавай тебе номер с туалетом, - снова стал было острить Анатолий, но его перебил Павловский:
– Надо получше устроить больных. А новоселье справим потом.
Начали размещаться. Первым делом выбрали угол, где меньше дуло, и поставили туда носилки.
Михаилу Кузнецову и Ивану Малыгину было совсем худо. Грязные мокрые бинты сползали вместе с обожженной кожей. Моряки потребовали доктора, но часовой словно не слышал их криков. Шаршавин не отходил от Кузнецова, что-то рассказывал, вспоминал.
– Ты, Миша, потерпи, утром доктора придут, полегчает. А потом, как поправишься...
– Как выздоровлю, убежим, - тяжело дыша, проговорил Кузнецов.
– Я выживу, не умру, я живучий.
Ночью пришли трое гитлеровцев, фонариком осветили больных и унесли носилки с Кузнецовым.
– Допрашивать такого, вот изверги!
– сказал Золотов.
– Ключ, наверно, опять вспомнили!
– тихо ответил ему Шаршавин.
– Только не тот Кузнецов парень.
Никто не спал, лежали молча, ждали. Прошло минут сорок. Зачавкала грязь под солдатскими сапогами. Носилки с комсоргом небрежно кинули посредине сарая. Михаил был в беспамятстве.
К утру Кузнецов и Малыгин скончались.
Первое время пленных не гоняли на работы. Что проку от людей, до крайности истощенных и измученных? Даже могучий Павловский начал сдавать. Давал себя знать голод. Утром пленным бросали в миску кусочек соленой трески, в обед давали немного бурды из гнилой неочищенной картошки пополам с морковью. Пленники понимали, что если с ними и в дальнейшем так будут обращаться, долго они не протянут. Стали требовать, чтобы улучшили питание, оказали больным медицинскую помощь.
Однажды в барак вошел незнакомый охранник и толкнул вперед скуластого смуглого человека с брезентовой сумкой на боку. Он был без шапки, на стриженой голове у лба полумесяцем, словно наклеенный, розовел большой шрам. Сибиряковцы услышали слова, сказанные по-русски негромким, чуть ломающимся, словно детским, голосом:
– Здравствуйте, товарищи.
– Гусь свинье не товарищ, - буркнул скорый на язык Анатолий.
– Да погоди ты, чего человека смущаешь? Может, вовсе и не плохой он, оборвал Шаршавина Федор Седунов и, обращаясь к пришельцу, спросил: - А ты что за кулик такой?
–
– Ишь ты, лекарь, значит?
– тепло отозвался Павловский.
– Ну лечи, лечи, нам все одно.
Слегка прищуренные глаза Тропа излучали нежность, согревали. В двух словах он рассказал, как попал сюда. Служил санитаром на Северном фронте. Как-то во время боя выносил с поля раненых, осколок полоснул его по голове; когда очнулся, увидел, что находится уже в руках врагов. В лагерь военнопленных солдата определили санитаром, и он с одинаковой заботой ухаживал за больными, будь то англичане, французы, датчане или норвежцы. Впервые за много месяцев Троп встретился со своими и был взволнован до слез.
Познакомившись с моряками, стал осматривать раненых, опускался на корточки у носилок, осторожно снимал бинты, успокаивал, говорил, что все идет хорошо, клал свежие повязки. В первый раз он едва успел помочь самым тяжелым Качараве и Сараеву, конвоир увел его. Но Троп появился на следующее утро, а потом его приводили каждый день. Украдкой он совал какие-то таблетки и порошки, которые удавалось раздобыть в санитарной части, и моряки стали быстрее поправляться. Это не прошло мимо внимания лагерного начальства, оно приказало гонять русских на работу.
Поутру Троп, как обычно, пришел к своим подопечным. Осторожно извлек из сумки краюху хлеба, ее засунули под солому, но конвоир заметил и с размаху прикладом ударил санитара по голове. Тонкая струйка крови потекла по щеке, за воротник. Троп упал, не проронив ни звука. С трудом, не сразу поднялся. Гитлеровец схватил хлеб и швырнул его на двор сторожевой собаке. Та понюхала и отвернулась.
– У, гадина, - не вытерпел Скворцов, - хлеб собакам бросает, а люди с голоду пухнут.
Солдат повернул голову на крик, потом вышел и носком сапога поддел краюху. Она отлетела и плюхнулась в жидкую грязь.
Тропа увели, больше он не появлялся. Прошло две недели. Сараеву с каждым днем становилось хуже. Товарищи всячески старались облегчить его страдания. Но спасти могла только операция. На левом боку, в котором сидел осколок, выросла огромная, с дыню, опухоль. Друзья уже готовились проститься с парторгом, так он был плох. Но случай все изменил.
В один из хмурых сентябрьских дней, когда всех угнали на работу и в "могиле", как пленные окрестили свой барак, остались лишь Сараев и Качарава, порог перешагнули два немецких санитара. Они подняли носилки, на которых лежал радист, и, не говоря ни слова, унесли на операцию.
Все свершилось быстро, без особой подготовки. Сараева положили на скамейку, сдернули бинты. Осколок снаряда пробил правую лопатку, выбил четыре ребра и застрял в левом боку. На Сараева уселись двое здоровенных санитаров: один - на голову, другой - на ноги. Врач приступил к делу. Михаил, почувствовал острую, невероятную боль, от которой захватило дыхание, посыпались искры из глаз. Операция началась. Сараев закусил губы. Опухоль разрезали крест-накрест, из нее вырвался горячий как кипяток гной. На мгновение стало легче. Но в это время хирург запустил в рану пальцы, долго ковырялся в ней. Михаилу казалось, не хватит сил и сердце разорвется на части. Наконец был извлечен осколок величиной со спичечную коробку.