Сказания о недосказанном
Шрифт:
Ой, сколько пережили, сколько пережили. Нашу деревню, три раза собирались расстреливать…
Ну как только немцы заняли Крым сразу тут и староста, и тот офицер у нас жил. Расквартировали, человек пятнадцать немцев у нас в деревне. Мы, то одно сделаем, то другое, но всё сходило. А тут сел староста на коня, объехал село, никто с ним не пошёл. Тогда он в деревню другую, потом в горы. Привёз конных несколько человек. И вот налетели они днем ясным, и давай немцев стрелять. Перебили всех и в район, в комендатуру. А там говорят, мол, деревенские перебили всех немцев. Ну, к нам на мотоциклах,
Поставили часовых. Ушли.
Ой, господи, вот пережили. Вот пережили…
Проходит час – стоим. Проходит два – стоим. Смотрим, идут! Заголосили бабы: Детей пожалейте, ироды. Снова орали, собаки лаяли. Снова стреляли вверх. И, ушли. Вернулись к вечеру и говорят: Ваше счастье. Вызвали меня и маму, спрашивают:
– У вас был этот? и показывает на убитого офицера.
– Да, говорим, у нас. Расскажите, как было. Ну что, говорим – началась стрельба, а мы в погреб. Слышим – в доме пальба. Сидим, молчим. Мышь скребется слышно. Так вдруг тихо стало. Ну, осмелели, вышли, смотрим, лежит и просит бумагу, бумагу. Дали лист тетрадки, а сами перевязываем его. Он пишет, пишет, а мы плачем. Жалко. Все-таки человек. Говорит: Не увижу, теперь я своих дочерей. Они такие, как вы. Жалко его стало. А он пишет.
И вот оказалось, офицер написал, чтобы не трогали жителей, что виноват во всем староста.
А тот ест землю, землю жрёт гад, и говорит, что стреляли русские, деревенские, наши. Потом сознался, говорит, думал, всех расстреляют, а он будет хозяин всего, что останется…
И вот мы окружены. Собаки лают. А ему объявили трехсмертную казнь.
Господи, страшно. Смотреть то нельзя, так страшно. Его начали кромсать. Отрезали нос, уши, руку. Полили водой. Вырезали бок. Окатили водой. Потом зачитали приказ второй – травить собаками. Как набросились, как начали его грызть и рвать. Окатили водой. Потом в третий раз объявили приказ-казнь третья: через повешение. Стали возводить виселицу. Стоят все смотрят. И он стоит, смотрит. Снова зачитали указ и повесили.
Господи, страшното как. Спасибо не перебили всех. Видимо, правда и у них коммунисты были хорошие.
… Мелькали полустанки, блестели реки и рукотворные моря за окном. Текли рассказы о войне, о пережитом.
Гибли партизаны в ту войну, дети, солдаты.
А в купе пили вино и ехали домой, окрепшие на тёплом крымском берегу.
Были и командировочные.
И просто ехал художник.
… Каких-то… 1200 километров …
И, вот она…
А ему, … ему ещё нужно показать свою работу, которую видела на выставке представитель Эрмитажа.
Композиция-* Оледенение*…
Три слоника стоят на льдине, камень такой, прозрачный как лёд и земной шар – железное дерево, а слоники – из бивня мамонта…, а она, искусствовед, тогда говорила, что им интересно будет эту работу видеть в нашем музее…
Северная, столица моей страны.
Примешь ли ты меня?
…Сим – Сим открой, отвори двери этого большого и великого Храма Искусств…
Ой,
– Так и ети, суки, хвашисты.
– Коль, ну налей, налей. Если я неправду говорю – убей меня. Ох. Уух, накиппелооо.
– Если б ты знал, сколько ребят погубили эти падалы.
– Убей меня, Коля, убей.
Заслуга не в том, что нажралси, поспал, или переспал, даже с хорошей бабой.
– Ты оставайся человеекоом. Наливай, наливай.
– Ух, не могу. Не могу.
– Ты отстал от жизни. Фазенда, фазенда. Да ты знаешь. Эх!
– Ну не будить меня, бабки, а она фазенда ещё долго будить. Вот тогда ты скажешь. А ты дед был прав. И бельё бабы сушить будут. И выпить можно.
– Спать ты здесь любишь. Свярчки чирикають. А ты на етих дурачков глаза вылупил – какого им хлеба, там делать на неби? Космус, какой хера космус? На небе птички должны летать, а не эти змеи горяшшые. – Вот, что я табе скажу, я хуш академиев не кончал, был разведчиком переднего края, до Берлина дошёл, туды дураков не брали… Ты не тяни время, ты не парь мне мозги.
– Руссский эскадрон лучше твоих космонатов, хоть они и твои друзья. – Ты, говоришь, что виделся, говорил с ними, в *Огоньке.* Твои тогда чеканки на желези, там, на главных листах напечатали… Русалку посадил на ветках, сидить на дереве… а им понравилось. И, чё, он сродник тебе? Деда твоего фамилия Леона, и его похожая, космонавта, А?
– Выпивал, что ли?
– Это не чебуречная наша, Огонёк. Редакция журнала Огонёк. – Аааа.
– А я думал брешить Колькя. Ну не перебивай, а то забуду. Так вот, чё я те говорил. А? – Аааа.
– Короткий, кнут бьёт одну овцу, а длинный десять, вот тебе и космонатика, самолёт. Космонатика, – сгорает от самолёта и ракеты, усё живое, а ты говоришь. Не понимаешь, – сгораить небушкоо…
– Вот говоришь, говоришь. А я, в войну лежу, умираю, истёк кровью. А живой, что это?
Сестра подходить, посмотрела. Глаза мои ладошкой погладила, а я, такая девка, я холостой. Мне тогда уже было, было двадцать. А она глупая, да чёоо, – дяреевня…
– Он уже…говорить.
– А я ей…
– Я не уже, мне жить хоца. Не надо. Я живой…
– Она, бедная, растерялась, забегала, выташшыла из сумки, укол. Врезала мне по самую задницу, этот укол.
– Проспал я несколько дней.
Люба, кричит так, шёпотом. Люба. Ожил, хорошо ты его уколола. А я пальчиком ей. Иди сюда. Она подходит. Сил нет махать. А она, что тебе, солдатик. Что тебе… Я принесла тебе водички…
– А я ей, нет, нет милая, не водички… – водочки, и уже еле слышу сам себя.
Воды, воды… и… хлеба туды… Хлебушка, хлебушка.
– А тот, которому не дали, под зад укол, – помёр. Утром помёр. Вот так…
А рядом брат был и такое было.
– Год приписал. Чтоб на фронт взяли.
– И воевали вместе, понял что такое смерть … Лежит уже в госпитале, и голосит, зачем? Зачем его в ящик забили. Зачем? Где мой брат?
– Воот было. А счас, ты работать ленишься.
– Нет, ты это брось, ты себя бережёшь. Мог бы и побольше работать, вон художник, Колюшка Терёшкин, памятники делаить, деньжишшы гребёть, лопатой, и ты мог бы. А ты горшки, керамика. Кому, и куда ета ерунда?!