Скажи красный (сборник)
Шрифт:
А если еще вытянуть шею и поднять руки, то получится Майя Плисецкая. «Лебединое озеро». Я смотрела его трижды. Неслучайно, конечно же. Всем уже давно ясно, что перед ними будущая балерина.
Или клоун.
Потому что клоуном быть тоже здорово. Корчить рожи или набирать полный рот воды и разбрызгивать, выпучив глаза. Ужасно смешно. Или делать такие волнообразные движения руками. И вторить собственной тени. Ловить алую розу, летящую из третьего ряда. Плакать черными нарисованными на щеках слезами. Жонглировать горящими факелами. Раскачиваться на проволоке под
Немножко Енгибаров, немножко Плисецкая.
Я буду пробегать по сцене в черной, а потом – в белой пачке, и руки мои будут прекрасны – длинные, гибкие, точно два лебедя.
А потом я достану шарик от пинг-понга и проглочу его. Я выкачу шарик откуда-то из-за уха и, плавно перебирая ногами, уйду за кулисы.
Я буду девочка на шаре. Нет, гуттаперчевый мальчик.
Я долго плачу над судьбой гуттаперчевого мальчика. Алле-гоп! – слезы капают на желтые страницы, буквы расползаются и троятся.
Я буду писателем. Я буду сидеть за письменным столом и писать книги. Хотя нет. Писатель – это мужчина с бородой и желчным взглядом из-под пенсне.
Пенсне.
Я плачу навзрыд в кабинете врача. Очки. Неужели я все-таки буду писателем? Нет. Ходить в очках, точно ученая божья коровка.
Я стою на балконе в специальных очках «для дали». Четыре пары. По десять минут на каждую. Стекла толстые, мутные – и от этого даль приобретает весьма неопределенные очертания.
Меня больше не просят закрыть глаза и показать реснички. Красота моя осталась в прошлом, как и мечты о балете.
Там, за дверью, – похожие на прозрачных мотыльков девочки. Все, что они делают, – это праздник. Каждый прыжок, каждое движение. Они шелестят чешками и приседают. Ниже. Еще ниже. Нет ничего слаще божественного изнурения этих лиц, глаз, развернутых ключиц, дрожащих от напряжения ног.
Через годик, приходите через годик, – улыбается сухопарая женщина. У нее втянутые щеки и очень прямая спина.
Что хорошего, – говорит мама, – адский труд! В тридцать лет ты уже старуха, ты никому не нужна.
Старая балерина. Лучше быть старой балериной, чем просто старой, – кричу я, – мне снятся похожие на моль порхающие по сцене старушки. Они танцуют па-де-де из балета «Щелкунчик».
Через год. Целый год! Через год я вырасту из чешек и гимнастического трико. Я просто вырасту.
Вы опоздали, – улыбнется женщина-моль и погладит меня по волосам. Немножко поздно, совсем чуть-чуть, самую малость. Зато вы успеваете на танцы. В соседнем зале веселые розовощекие дети притоптывают и прихлопывают под аккордеон.
Здесь нет Майи Плисецкой. И никогда не будет.
Теперь мечтаю о Нем. Мечты эти робкие, тревожные, чаще грустные, чем веселые.
Вряд ли он посмотрит на грустную девочку в смешных очках.
Я мечтаю о длинных ногах и задорных кудряшках. Нет, не кудряшках. Пускай они будут прямыми как солома. Я буду похожа на вожатую Леночку. Леночка носит такую юбку… Когда она поднимается по лестнице, внизу выстраивается шеренга. Пионеры отдают салют и густо краснеют. Леночка невозмутима.
Я буду беззащитной и хрупкой. Недосягаемой. Он сам захочет подойти, но я буду занята.
Не сегодня, – скажу я томно и посмотрю вот так, сквозь ресницы. Многие взрослые женщины так смотрят. А потом смеются и дрожат грудью. Очень волнующе. Я тоже буду дрожать грудью и улыбаться высокомерной ласкающей улыбкой.
Я буду Эдит Пиаф. Да, я буду певицей. Известной, может быть, даже великой. Если напустить челку на лоб и повернуться вот так…
Никого нет дома, и я даю себе волю. Я кричу и захлебываюсь собственным криком. И ударяю по клавишам. Не уезжай, кричу я. Оставь, но только не теперь. Я рыдаю и время от времени подбегаю к зеркалу. Очень сильно. Душераздирающе. Я талант. Только об этом пока никто не знает. Ну разве что соседи.
Неплохо, – говорит мама, но как-то неуверенно говорит. Это потому, что она мало что понимает в современной музыке. И вообще, сложно оценить собственного ребенка, плоть от плоти.
Может быть, ты сходишь за хлебом? – робко спрашивает она. Я, конечно, схожу, но не раньше, чем закончится последний куплет.
Ничего, Пугачева тоже бегала за хлебом и играла этюды. Она тоже была гадким утенком. О Пиаф и говорить нечего.
Я барабаню по клавишам и жму на педали.
Non! Rien de rien…
Non! Je ne regrette rien…
Гений чаще всего не понят толпой. Но однажды…
Я возьму микрофон и сделаю руками вот так. На мне не будет уродливых очков, и брезентовые шорты останутся в прошлом.
А он будет сидеть в третьем ряду. Со своей скучной женой. Мне не жалко. Его жена спросит, – ты ее знаешь? А он вздохнет. Очень глубоко вздохнет. Потому что вмиг поймет, – это настоящее. Эта хрупкая женщина с подрагивающей грудью и длинными ресницами. Эта дивная женщина, которая делает руками «вот так».
Всю жизнь, всю жизнь я чего-то искал, – подумает он и выйдет в фойе. Он будет жадно затягиваться и смотреть вдаль.
Какая смешная жизнь, подумает он, швыряя окурок и делая шаг навстречу.
Начало
…Все в толк не возьму, за что. За что они не полюбили меня. Когда Коржакова подскочила ко мне и дернула за косичку, в лице ее появилось вспученное что-то, жабье. И рыбье одновременно. Квадратное лицо без шеи, и грудь квадратная, совсем не как у Илоны. У Илоны длиннющие ножищи, вырастают ошеломительно из-под школьного платья, а носик – точеный и глазки безразличные. Томно улыбается у доски, получает законную двойку, пожимает плечиками и идет к парте. Что двойка, когда на дискотеке ей равных нет. Когда сам Чебурашка носит за ней портфель, в котором от силы две тетрадки и импортная тушь, купленная у цыганки в скверике. Скверик по дороге в школу я обхожу десятой дорогой, потому что я внушаемая.