Скажи красный (сборник)
Шрифт:
Я вижу ее отяжелевшие щиколотки, ее упрямую усмешку, коричневые узкие запястья. Худые пальцы с обгрызенными ногтями. Прошлогоднее короткое платье лопается на груди, топорщится на животе. На ногах – стоптанные белые босоножки.
Хочется подбежать к ней, обхватить руками высокий живот и застыть, вдыхая пряный аромат, пробивающийся сквозь изношенную ткань.
Целую вечность мы простоим так, прислушиваясь к приливам и отливам далеких лунных рек, там, в недрах моих сновидений.
Зеркало
Еще только начали избавляться от табелей и прыщей, а уже вот она, взрослая жизнь, началась. Распахнулся занавес, и на
Зато та, другая, – третий ряд у окна, четвертая парта, – красные щеки, пуговки с треском отскакивают от тесного платья, – нянчит троих, таких же щекастых, крикливых, кровь с молоком, – со школьной скамьи – на молочную кухню, – левую грудь Машеньке, правую – Мишеньке, потом переложить, – Машенька сильнее сосет, а Мишенька так себе, – сосет и левый кулачок сжимает, будто насос качает, – а сама и девочкой не успела побыть, – жиропа, хлебзавод, булка, пончик…
Вот и дорога в школу, припорошенная лепестками астр, махровых, сиреневых, бордовых, – там, на углу – прием стеклотары, а чуть дальше, за девятиэтажкой, я всегда останавливаюсь, – там живет некрасивая девочка, – на углу стоят они, взявшись за руки, раскачиваются как два деревца, никак не разомкнутся, – старшеклассник, совсем взрослый и девочка эта, от некрасивости которой что-то обрывается внутри, – точно птенец, тянется клювом, осыпает мелкими поцелуями его прыщавое лицо, – выросшая из короткого пальто, в войлочных сапожках, самая удивительная девочка, моя тайная любовь, мое почти что отражение.
А в мае тропинка эта между домами становится особенно извилистой, запутанной, – все укрыто белыми соцветиями, – говорят, это цветет вишня, – вишня и абрикос, абрикос и яблоня, – первый урок – физкультура, – можно не идти, второй – геометрия, ненавижу, ненавижу, – я ненавижу все, – спортзал, запах пота, огромную грудь математички, шиньон и сладковатый душок, – комочков пудры, утонувших в складках шеи, – я ненавижу кройку и шитье, и выпечку «хвороста», – я люблю сидеть у окна и листать книжку, и рисовать глупости.
Я перетягиваю грудь обрывком плотной материи и бегу во двор, – там крыши, деревья, гаражи, – на мне брезентовые шорты и полосатая майка, – стоя у зеркала, я медленно разматываю ткань, – медленно, наливаясь восторгом и отчаянием, – там, в зеркале, – мой позор и моя тайная гордость, моя взрослая жизнь, мое пугающее меня тело, – оно всходит как на дрожжах, меняет очертания, запах, превращает меня в зверька, жадного, пугливого, одержимого.
Это
Это завтра. Сегодня я еще одна из них, – взлетаю на качелях, долетаю до крыш, размахиваю руками, изображаю мельницу, вкладываю пальцы в рот, но свистеть не получается, – жалкое шипение, – уйди, – он сплевывает под ноги и толкает в грудь с непонятной мне ненавистью, и останавливается, сраженный догадкой.
Я ненавижу лампы дневного света, запахи мастики и хлора, я не люблю женскую раздевалку, потому что все голые, – смеются, переговариваются, – и все у них взрослое, настоящее, без дураков, – округлые животы и темные лохматые подмышки и треугольники, и они ничуть не стыдятся этого и не страшатся.
Люблю переменку между пятым и шестым, потому что уже почти свобода, потому что напротив – седьмой «А», можно пробежать мимо и увидеть одного мальчика с такими глазами, совершенно особенными, – а еще я люблю, когда окна распахнуты в почти летний двор, и ветерок гуляет, ветерок шныряет, и белые комочки, любовные послания порхают, переполненные предгрозовой истомой, – жарко, тошно, смешно и уже как-то совсем несерьезно, и училка расстегивает пуговку на груди и, закусив губу, смотрит куда-то вдаль, поверх наших голов, поверх таблицы Менделеева, а потом откашливается и обводит класс шальным взглядом.
Был такой город
Был такой город
Когда не сможешь сознаться в том, что города, в котором жил когда-то, уже не существует, как не существует и тебя самого, и эта твоя прогулка не более чем фикция, мираж, сюрреалистическая картинка, на которой голубым раскрашено небо, а грязно-белым – дома, и радость твоя от того, что день этот непредвиденно хорош, – радость эта тоже не вполне настоящая, – она вне рамок того, что называлось твоей жизнью, она за гранью, за пределами.
Города нет, как нет дороги, ведущей к дому, который никуда не сдвинулся со своего места, не сдвинулся, не сгинул, не обвалился, оседая этажами, перегруженными случайной, большей частью устаревшей мебелью, собранной в году этак семьдесят девятом в братской социалистической республике, – ГДР или Чехословакия, как нет, впрочем, и самой республики, а мебель наперекор всему поскрипывает изношенными суставами.
Так и стоит, кренясь балконами, забитыми всякой всячиной, допустим подборкой журнала «Юность», начиная с шестьдесят пятого, или пыльными «новомирскими» изданиями, а еще истончившейся газетной трухой, в которой свинец, продолжая испаряться, травит чахлые растения в неуклюжих горшках.
Велосипедный насос, растрепанный скрипичный смычок, чехлы неизвестного предназначения, ракетки для тенниса, бельевая веревка с многократно высушенным и трижды отсыревшим в полоску и блеклый горошек, горсть деревянных прищепок, справочник по машиностроению, конспекты, исписанные ученическим, со старательным нажимом в начале и легкомысленно-расплывающимся к концу.
Связки писем «от него к ней», «от нее к нему», – перетянутые резинкой, – их никто не читает, и страшно подумать, почти не пишет. Затянутая в полиэтилен вечнозеленая елка. Переложенные клочьями ваты, еще почти совсем целые игрушки. Избушка на курьих лапах. Космонавт с поднятой левой рукой. Шестипалая снежинка на длинной ноге.