Сказка о семи грехах
Шрифт:
Будь, пища, не камнем в желудке и жиром на теле,
А нектаром в душе и во всём здравом теле.
Наполнись, пища, сытным духом, спокойствием,
Дай рабу Божьему Меркурию полное удовольствие.
Паче всего напитай кровь его и мозг,
жилы и кожу, а остальное, что не уйдёт, верни.
Ибо негоже оно ни телу, ни духу его.
Раб Божий, Меркурий, силу имей,
а желание плотно поесть – умерь.
Сам от еды отвернись,
лишний раз Богу помолись…
Вот оно что. Диспозиция[19] наметилась, значит. Барин старый, нынешнего отец, бывало, сказывал: «Главное, Ерема, это диспозиция. Вот
Вот и у нас диспозиция. С одной стороны я с Законом Божьим, Данила-зодчий с церковью и душевностью своей, что детишек привлекает, матушка, как ангел-хранитель, вот эта, значит, ведьма, с заговорами своими. С другой – Меркушино чревоугодие, Чертом проклятым подогреваемое.
Махнул я рукою на баб. Чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало. Пошел из избы.
А когда все и случилось, так света белого я не взвидел, и ненавидел себя, и каялся, и в грудь бил, и слёзен был; а все же неутешен. Вот оно, расследование-то, чем окончилось. И заговоры бабьи тож. Сказывать страшно, а надо…
Краток буду, не о добром пишу.
Недельки через две после разговора нашего, по случаю праздника, то Иванов был день[20], и в угоду чреву, пили медовуху в избе, где обретался Меркуша наш. Таким, как он, не наливают в селах наших: рано еще. А он не спросился. Отлил себе раз, второй, третий, поскольку отец и соседи, опрокидывая чарку за чаркой, не помнили вскоре себя.
Заесть захотелось. Ночь на дворе. Матушка все съестное прячет, чтоб не объедался на ночь, чтоб спал голодным да спокойным. Не нашлось в избе ничего. У Меркуши голова кружится, небо с овчинку. Пошел, по привычке, Машку обворовывать.
Видно, перегнулся крестьянский сын через плетень. А голова-то, головушка, подвела.
Упал он к Машке под навес. Мало, что обжора Машка, так ведь еще и помнит обидчика своего, хорошо помнит.
Словом, к утру кинулись парня искать...
И нашли в загороде. Не Меркушу, а то, что осталось от него. Ноги в сапогах только и оставались несъеденными. Не прогрызла Машка кожи, аль утомилась уж, аль наелась, чудовище проклятое, людоедка, несытая тварь!
Надо ль сказывать, что пропала еще одна елисеевская шаль?
Господи, помилуй меня, грешного; прости, прости, прости! Виноват я Господи; упокой душу раба твоего, Меркушки, а мне дай покаяние и прощение, коли еще можно это для меня, дурака старого. Расследователя…
Глава 4.
Говорил я зодчему в те дни, скорбя душою:
– Вот скажи ты мне, человек ученый, мир повидавший. Отчего это так: не бдим, расслаблены, все – на потом. На потом пост, на потом – молитву, на потом – усердие к принятию Святых Тайн, на потом – смирение, на потом – добрые дела. Зато пищу, да обильней, – сейчас, крышу над головой – сию минуту, и остальное тоже – ну очень желательно. А рухнет мир, исчезнет это наваждение праха, и окажется, что гол человек как сокол...
Данила скорбеть отказывался. Он все считал, чуть не на пальцах, получалось изрядно интересно, хоть и страшно.
– Николушка – гордыня. Федор – зависть. Меркушка – чревоугодие… Ты, Ерема, природную русскую склонность к философии праздной оставь ныне. Мне, истины жаждущий (знаешь ли ты, что философия – это не что иное, как любовь и жажда мудрости?), другое от тебя надобно. Мне твое знание людей в селе
Слушал я зодчего и вынуждался с ним согласиться. Мне такого, как Черт этот, вовек не придумать. А Черт, он должен быть по мне, по мужику, ну как лапти, к примеру. Родной. Как и велось на Руси отроду: сами на себя управу находили, сами голову в петлю и продевали. Что же это будет, ежели на простого такого, как я, крестьянина, этаких чертей с выдумкой напустить? Всех начисто переведет. Не допустит Господь, чтоб погибали мы этак-то, не по-христиански…
Зря я усомнился, зря духом упал. Это что ж получается, коли поразмыслить: немца-то мы били всегда. Пусть он и черт, а только немчура; понатужимся, подпояшемся, там батогом али веригою вдарим, здесь морозцем, а что, он непривычен; а то провианта лишим, а голодный он не сражается, потому как немец, у него все по положенности. Шапками закидаем, должны! Вот как Бог свят должны. Помоги, Господи! Иначе-то как, неужели пропадать деткам? Неужели не отстоим?
– Слышишь, Ерема, ты лицо упрости, а то прямо всех скорбящих утешение. Говори, кто из детей мужицких склонен к блуду?
Оскорбился я. Какой такой блуд у нас на селе? У нас его нет и быть не может. Все ж на виду, как на ладони все. И ведь отроки еще, какой такой блуд!
Данила смеялся долго.
– Дикий ты человек, Ерема, – говорит. – Сам бобылем век коротаешь, думаешь, и другие так-то? Они ведь мальчики; что ж, что на селе живут; а может, и того более хотят, они ж на природе, да здоровы, слава Богу. И видят у природы, и подсматривают. Как петух кур топчет, как кобель с сучкой сцепляются или быки коров покрывают, ну, чего там еще? Кто как здесь, в Липягах, блудит, Ерема?
Стар я уж для подобных вопросов пыточных. И, дурак, покраснел ведь. Авдотью вспомнил, покраснел, не добром будь помянута Евина дочка, как мы с ней лет восемь али десять тому назад распалялись. И гасили светильник в горенке моей для утоления страсти неправедной…
Чувствую, горят ланиты, как у молодого, кажется, и Даниле видно.
Только слово одно, из Данилой сказанных, задело меня так, что спасся я вовремя от посрамления великого. И слово было: подсматривают.
Петенька, он!
А Данила все теребил меня:
– Хорошо, пусть они мальчики еще, и блуд большое для них слово. Ну, пусть будет похоть. Распаляет себя кто, кто говорит об этом? Неужели не знаешь, философ?
Знал я, рассказал Даниле. Когда это, может быть, от смерти спасет, так что уж там скрывать.
Повадился Петька лет с одиннадцати бабам нашим досаждать, и досель не перестал.
Начинал с матери и сестер. Те в баньку натопленную, Петенька уж у стен. Прилипнет поначалу к бревнам, венцом сложенным, потом по стеночке, ползет к окошку. Они в предбаннике разденутся, одежду на лавки вдоль стен накидают да в пар. Петя, переждав время, дверь нараспашку, шмыг вовнутрь. Те в крик, а он шайку хватает, мол, пару добавить хочу, на каменку льет, деловитость и заботу изображая: куда вам без меня, глупые! Сам глазами ест распластанных на полках женщин.