Сказки по телефону, или Дар слова
Шрифт:
«Без тебя разберусь», – подумала про себя Анжелка.
Сереженька, как и договорились, позвонил через двое суток, когда она работала в ночную смену. Второй разговор она потом никак не могла припомнить, хотя он-то, наверное, и был самым главным – каким-то простым, душевным, без напрягов и воспарений, почти домашним, – словно они успели сказать друг другу самое главное, поднимавшее любые речи до песен. Слова в разговоре с ним расцветали, играли и переливались оттенками. С ним четче, выразительнее артикулировалось, вольнее думалось, легче дышалось или забывалось дышать совсем, а говорилось как пелось, звонко и смачно: слова лопались на губах пузырями долгоиграющей жвачки. Наверное, годы послушничества не прошли даром: чего-то все-таки она набралась от мамы и Тимофея, которые по этой части были ой не последними – но: и мама, и Тимофей говорили именно так, как принято было говорить в их кругах, а так, как
Потом был третий разговор, четвертый, пятый, но ощущение праздника только усиливалось, забирая от раза к разу все круче. Она заступала в ночную смену торжественно, как в караул к Мавзолею. Над ней уже подшучивали, как над Ксюшей, но Анжелке было плевать: по недоступному ее виду читалось, что это ее праздник, она никому его не уступит, не даст испортить, а делиться тут нечем они и работали в одной комнате, две артистки не от мира сего, отлученные от прочих мамочек порхающими на губах улыбками. Что-то все-таки произошло. Она боялась произнести это слово, боялась думать о нем, боялась спугнуть – поэтому думала не о чуде, не о дарованном откровении, а о явлении резонанса. (Это – в расплывчатой трактовке троечницы – когда солдаты идут по мосту, печатая шаг, а мост рушится от невыносимого эффекта муштры.) Они совпадали с Сереженькой по тональности, звучали на одной волне и усиливали друг друга – так было; за всю предыдущую жизнь она не сказала и десятой доли того, что само собой сказалось в первые две недели с ним – она даже не намолчала столько, сколько хотелось сказать.
– Люди или болтают, или молчат, что одно и то же, а говорить стесняются, иногда ей казалось, что Сережка не говорит, а просто думает вслух, как в старинных произведениях. – Разговоры – это пустое, то ли дело строить панельные дома или торговать тухлой рыбой… Но я заметил, что все, кому свойственна точность в делах, замечательно чувствуют и уважают точное слово. В таких случаях говорят «дар слова», неявно обозначая действие от глагола «дарить». Но это отнюдь не бескорыстный дар, вот в чем дело. Все самое главное, что я сказал в жизни, я сказал кому-то, а не себе. Себе – невозможно. У каждого, наверное, есть какие-то сокровенные понятия о жизни и о себе, что-то типа прозрений, с которыми жить неуютно, тягостно, а то и страшно. Эти знания мы сгружаем на дно души, в чертоги Князя лжи. Они становятся его добычей, рассыпаются в отвалах и привидениями бродят по нашим снам, пока спят верхние сторожа… В результате мы говорим умолчаниями, опуская самое главное. Якобы знаем нечто такое, что нет нужды облекать в слова, нет нужды копаться в загашнике – а там давно пустота, слова раскрошились и лежат мертвые, вот в чем дело. Душе пыльно и душно в отвалах своих прежних трудов. Исповедаться себе невозможно – нужна дополнительная энергия, чтобы проникнуть в отвалы, живой собеседник, который пойдет с тобой, которому можно будет отдать эти слова навсегда. Отдать и освободиться – это и есть дар слова. Запустить в собеседника слово, как рыбу в воду, чтобы оно ожило и поплыло – вначале на брюхе, потом боком, потом – нырк на глубину – и с концами…
– Из тебя, Сереженька, мог бы получиться настоящий писатель, – заметила Анжелка.
– Да мне открытку надписать – и то тяжко… Писатели работают с остывшим, печатным словом, в нем ни рычания, ни свежести, ни трепыхания – оно же бьется, как новорожденное, когда произносится, оно то передом выходит, то боком или иным макаром – а на бумаге лежат по струнке, рядками, как на воинском кладбище… Нет, это не по мне.
– А я вот хотела тебя спросить… Ты все время говоришь: душа, душа, или там Князь лжи, Бог истины, все такое – это ты образно так говоришь или конкретно? Погоди, дай доскажу… Я вчера шла домой и увидела на прудах бульдожку. Он, наверное, потерял из виду хозяина и присел на задницу оглядеться – а глаза у него, Сережка, глаза у него были совершенно как у ребенка! И я подумала: а что такое, собственно, душа? Где она сидит в человеке? Если это как-то связано с Богом, то получается, что у человека есть душа, а у собаки нет… Тогда совсем непонятно…
– Честно говоря, я тоже не специалист по этим материям, – признался Сереженька, – но, по-моему, душа есть у всего и во всем, чему человек дал имя или название. Это тоже, между прочим, дар слова. А уж тем более у собак, которые произошли от волка и человека. Акулы там всякие, крокодилы, черепахи появились за четыреста миллионов лет до слова и успели одичать в бессловесности, но даже они небезнадежны. Мы же не знаем, как бы выглядел этот мир, если бы слово пришло в мир на четыреста миллионов лет раньше.
– Да уж, не наши сроки, – согласилась Анжелка. – А ведь действительно – о таких вещах если и думаешь, то про себя, а вслух стыдновато.
– Я куда попал? – изумился Сереженька. – Алё, барышня – это прачечная или министерство культуры?
Она рассмеялась.
– Не стыдновато, а страшновато, – возразил он. – Зато, если уж додумаешься до чего-нибудь стоящего, никуда не денешься – заговоришь во весь голос и пойдешь проповедовать.
Анжелка опять рассмеялась.
– Ты чего?
– Да так, просто представила себя проповедницей, – объяснила она. – Меня ведь всю жизнь учили не верить никому и ни во что, тем более на слово. У меня мама – коренная московская продавщица, продавщица по жизни: она если и говорила о Боге, так только в контексте тюрьмы, сумы и долгов, а о душе только под водку – в том смысле, что душа больше не принимает. Так что не знаю, какой я там родилась, но росла и выросла абсолютно дремучей. Я даже в девственную плеву не верила. Почему-то решила, что это все из одной серии – запах ладана, страшилки про дефлорацию, первую кровь, кладбищенских старух и невест, тонущих в нужниках: слишком густо, чтобы быть правдой. Очень долго не верила.
– А что, трудно было проверить? – удивился он.
Анжелка сказала, что ой-ой-ой, да ты что, девочки туда пальчиками не лазают – страшно… Это теперь, говорят, девочки могут пользоваться тампончиками, но на себе она не успела проверить – к тому времени, когда они появились в Москве, она уже экспериментировала с мальчиками.
– Интересный поворот темы, – одобрил Сережка.
– Да нет, все к одному, – Анжелка рассмеялась, – про собственную дремучесть и девственность в смысле души…
Так они болтали час, полтора, два. Могли бы и больше, кабы все это не влетало по большому счету в копеечку. Сережка, конечно, не говорил об этом, но из того, что она успела о нем узнать, определить его жизненный уровень было несложно. Он работал замдиректора какого-то завода металлоконструкций, посещал вокзальные дискотеки типа «У ЛИС'Са» и «Арлекино», ездил в роскошном допотопном «линкольне», стоимость которого сводилась к стоимости кожаных кресел минус бензин, а душился, подумать только, туалетной водой «Амадеус» выходило, по представлениям Анжелки, примерно две штуки в месяц, из которых чуть ли не половина высвистывалась в телефонную прорву. При таком раскладе даже самого отпетого говоруна порой тянуло на лаконизм, да и чисто психологически невозможно было наговориться вволю, всласть, с перебором платные сеансы не столько утоляли, сколько распаляли жажду общения.
– У тебя что ни слово, то золото, – шутила она, намекая на финансовую сторону их отношений.
Да и вообще – мысль, что какая-то пучеглазая нежить висит на проводе и фильтрует их соловьиные трели, загружала Анжелку с каждым днем все больше и больше, омрачая чистую радость праздника. Как-то само собой все стало на места – она поняла, что пора возвращаться, пора уносить ноги с этой безумной работы, прижимая к груди Сереженьку, как сестрица Аленушка братца Иванушку в сказке про гусей-лебедей – пора линять, предварительно раздобыв его телефон или передав собственный.
Татьяне, судя по всему, угадать ход ее мыслей не составляло труда. То есть даже гадать не требовалось: просто с тех пор, как Анжелка залучила Сереженьку, она удвоила бдительность, целиком переориентировав свой охотничий азарт на Анжелку. При этом внешне старшая была сама любезность, подчеркнуто выделяя ее из прочих мамочек, но обольщаться не приходилось: стойка лягавой, учуявшей дичь, трепет ноздрей и немигающий взгляд – такая это была любовь. Все разговоры с Сереженькой прослушивались от и до. Идти напролом, рисковать наобум в такой ситуации не хотелось – можно было не только со свистом вылететь, заработав заодно на орехи – это ладно, – но и потерять Сереженьку безвозвратно, с концами.
Надо было что-то придумать.
– Даже не думай, – предупредила Ксюша, с которой Анжелка была откровеннее, чем с другими мамочками. – Эта сука Татьяна только тебя и слушает, пока ты со своим трахаешься, а в остальное время – меня, потому как прочим девчонкам нет смысла соскакивать. А про тебя она сказала Алке-бухгалтерше, что ты обязательно попытаешься соскочить – это Алка не мне, а Линде рассказывала, я сидела в туалете, пока они на кухне трепались, и все слышала…
– Они же зарабатывают на нас по две-три штуки на каждой, а нам платят жалкие крохи, только чтоб не голодали и на работу ходили, – негодовала Ксюша. – Какое тут, к чертям собачьим, доверие, уважение, компот-мармелад… Я бы и сама соскочила, кабы могла увести трех-четырех, а лучше десяточек своих хахалей, – мечтательно призналась она. – Только вот как они будут платить мне за треп на дому – не представляю…