Склонен к побегу
Шрифт:
Темнело. Теперь начиналась самая главная мука — я знал это по опыту тех 17-ти уколов серы, которые мне сделали несколько месяцев назад. Боль, первоначально сконцентрированная в месте укола, а потом как бы расплывшаяся по всему телу, теперь подступала к сердцу. Я знал: максимальная боль и самая сильная мука наступит около полуночи. В это время сердцу надо помочь, иначе оно может не выдержать. Я уже заранее, с большим трудом, достал у медсестры таблетку аспирина и в момент самой сильной сердечной боли — я ее проглочу.
Полежав неподвижно какое-то время, я осторожно повернул голову и посмотрел в окно. За окном было темно. Когда на этом темном фоне я увижу Венеру — значит пришло утро. Тогда я могу сказать себе, что еще одну пытку я перенес. Но до этого еще
мокрая от пота? Дрожь в свою очередь усиливала боль в сердце. Сколько так прошло времени — я не знаю. Все тихо было в нашей тюрьме. Даже Зайковский не вскакивал. Только иногда слышались вздохи и стоны Никитина, Канавина или Молодецкого, которые тоже были под серой и тоже не спали. Я ощущал, что сердце работало все слабее и слабее. Казалось, оно вот-вот остановится. «Наверно, пора!» — подумал я и с большой осторожностью, чтобы резким движением не усилить боль в сердце, достал из наволочки спрятанную там таблетку аспирина, завернутую в бумажку. Запить нечем. Я собрал в сухом рту слюни и вместе с ними проглотил таблетку. Не знаю, много ли в сущности помогал мне аспирин. Может, это было одно только самовнушение. Я рассуждал так: «сердце болит и находится в критическом состоянии от двух причин: во-первых, от интоксикации яда — серы, и, во-вторых, от очень высокой температуры. Введенную насильно в мой организм серу мне не устранить, но температуру понизить с помощью аспирина может и удастся, а для сердца это — облегчение». Так или иначе, другой помощи мне не было и я считал помощь от аспирина существенной. После приема единственной бывшей у меня таблетки аспирина оставалось только ждать утра. Я лежал неподвижно несколько часов, хотя не только не спал, но даже не дремал. Иногда, с огромными усилиями, я поворачивал голову и взглядывал в черный проем окна в надежде увидеть там Венеру. Будь это не планета, а прекрасная женщина, а я — не заключенный под пытками, а — полный сил и здоровья влюбленный юноша, я бы не ждал ее с большим нетерпением!
И вот, наконец, в чуть-чуть посветлевшей клетке окна, между прутьями железной решетки, появилась Венера. Медленно-медленно я приподнялся на койке. Осторожно, чтобы не дотронуться до места укола, я опустил ноги на пол, нащупал тапочки и, держась руками за край койки, приподнялся. Голова у меня закружилась и я чуть не упал. Отдышавшись и пересилив слабость, я подошел к железной двери камеры и тихо постучал в нее. Потом снова отошел к своей койке и сел на нее, обливаясь потом от таких чрезмерных усилий. Неторопясь, к двери приблизился санитар и, посмотрев в глазок, спросил, кто стучал.
— Я! Я! — ответил я с койки, — я на сере! Пусти, пожалуйста, в туалет!
Санитар оказался в хорошем расположении духа и разрешил:
— Иди!
Я медленно двинулся к двери, которую он открыл. Расстояние от 3-й камеры до туалета составляло метров десять. Я шел эти десять метров несколько минут. Я шел так, как будто представлял собою сосуд, до краев наполненный болью, и боялся расплескать этот сосуд. Дверь в туалет открывалась с трудом. Когда я дернул посильнее, то рывок отозвался во всем моем теле, вызвав тошноту и головокружение. Остановившись перед двумя ступенями внутри туалета, я сообразил, что взобраться на них я не смогу. Совсем недавно, с таких же ступенек упал находившийся, как и я, под лекарством политзаключенный, американец русского происхождения, мистер Мальцев. Упал головой о цементный пол и разбился насмерть. Но мне еще рано умирать. Прежде я должен рассказать об этом концлагере всему миру! Не
Часть серы вышла вместе с мочой. Недаром моча была ярко оранжевого цвета. На обратном пути я встал на колени перед бачком с водой, налил в кружку воды и выпил ее. Это был мой завтрак. Врачи запретили приносить мне завтрак из столовой, а сам идти туда я был не в состоянии. Я вернулся в камеру и плашмя упал на свою койку. Все тело гудело от боли и чрезмерного напряжения. Голова кружилась и было такое впечатление, что я куда-то лечу. Но на душе уже становилось легче: еще одна ужасная, ни с чем не сравнимая ночь, когда я вплотную приближался к 7-му кругу Дантова Ада, была позади. Сегодня я выжил. Завтра серы не будет. Следующий укол — только в пятницу! Но о пятнице думать не хотелось. Так далеко в советском концлагере не заглядывают!
После завтрака состоялся обход врачей, который возглавляла мой лечащий врач Нина Абрамовна Березовская. Войдя в нашу камеру, она сперва остановилась у койки Молодецкого, стоявшей у самого входа, ласково спросила его о здоровье, терпеливо выслушала бредовый ответ не по существу, затем, подобно солдату, повернулась налево-кругом, и спиной обошла мою койку. Обойдя ее, она повернулась направо и обратилась со своим стереотипным вопросом теперь уже к Зайковскому. Вся ее свита, состоящая из майора Халявина, старшей сестры, дежурной сестры, Лаврентьевны и санитара, точно повторила все ее движения, как будто я был не человеком, а чем-то вроде стола и стула. Когда Березовская спросила о здоровье Никитина, он ответил:
— Бай дуже.
Политзаключенный Муравьев на ее вопрос «Как дела?» насмешливо заметил:
— Наши дела — в сейфе, а у нас остались одни делишки.
— Ну, тогда скажите, как ваши делишки, Муравьев? — настаивала Березовская.
— Грех жаловаться! Живем, как в санатории высшего разряда, — ответил Муравьев. — На обед полную миску наливают: пол миски воды и пол миски — отварных червей!
От этих слов Березовская разозлилась и попыталась уколоть Муравьева:
— Не надоело вам у нас есть отварных червей? — злорадно спросила она.
— Пожизненно я здесь, — ответил спокойно Муравьев. — Так что не должно надоесть.
— Пожизненно у нас никто не бывает, — возразила Березовская и запустила новую шпильку, пытаясь вывести Муравьева из состояния душевного равновесия:
— А скажите, Муравьев, только честно, где лучше: в немецком концлагере или у нас?
— Смотря что? — задумчиво ответил Муравьев. — Режим был легче в немецком концлагере, но там я не получал посылок и было очень голодно.
Раздраженная тем, что моральный перевес остался на стороне Муравьева, врачиха без слов отошла от его койки.
Мне сразу понравился Муравьев — человек из самой гущи русского народа: не особенно образованный, немного наивный, но твердый, как гранит, в своей христианской вере и в своих христианских убеждениях, а потому— добрый человек, всегда готовый придти на помощь другим. Бывший рабочий-плотник, Муравьев имел открытое лицо с крупными чертами и голубыми глазами, и большие трудовые руки. Хотя и толстые губы и невыразительный подбородок говорили о его простодушии, КПСС-овцам так и не удалось заставить Муравьева покаяться. «Преступление» его состояло в том, что в 1960 году он написал письмо в ЦК КПСС. В своем письме Муравьев указывал на то, что простые люди в СССР живут впроголодь, и в разгар культа Хрущева, когда на экранах всех кинотеатров страны демонстрировался раболепный фильм «Наш Никита Сергеевич», заявил, что Хрущев — несостоятельный руководитель и должен быть освобожден от занимаемой должности. За это письмо Муравьева арестовали. Ему предъявили обвинение в «злостной клевете на советских руководителей». После длительного следствия КПСС-овцы упрятали Муравьева в тюремный сумасшедший дом, хотя Украинская психиатрическая экспертиза признала его здоровым.