Склонен к побегу
Шрифт:
Я не мог придумать, как лучше поступить и лежал молча, ничего не отвечая ему. Альберт несколько минут смотрел на меня выпученными глазами, а потом в них стала появляться мысль, он перевел дыхание и отвернулся к стенке. Я был рад, что не постучал санитару…
Альберт Сидоров — один из немногих подлинных больных, с которым я дружил. Он был выходцем из малограмотной русской семьи, но окончил литературный факультет Института и был неплохо образован. Временами на него находило умопомрачение. Во время одного из таких
Утром, после подъема, Альберт быстро вскочил с койки и натягивая на себя строительную одежду и рабочие ботинки, как всегда дружелюбно, на ходу сообщил мне, что вчера опять приходил Прусс, осматривал котлован, который они рыли вручную для нового корпуса тюрьмы, давал разные обещания и сказал в частности, что добавит еще рабочих с разных отделений.
— А он не боится, что кто-нибудь из больных даст ему по очкам, там в котловане?
— А что ему бояться? Очки у него фальшивые, — засмеялся Альберт. Как это?
— Я несколько раз замечал, что если Пруссу надо что-нибудь получше рассмотреть вблизи, он снимает свои очки, если вдали — тоже. Значит, очки у него только для солидности, а стекла в них очевидно оконные!
Это забавно. А если серьезно: ведь его на самом деле могут убить там.
— С ним всегда надзиратели… Да и не станет ни один уголовник его трогать, а политических на стройку не допускают, один Урядов только.
— А кто такой Урядов? Я только однажды видел его на прогулке и почти ничего о нем не знаю.
— Вечером после работы расскажу, — пообещал Альберт.
О ночном инциденте Альберт не проронил ни слова. Не стал упоминать и я.
После завтрака и раздачи лекарств меня неожиданно вызвали в сестринскую. «Неужели прописали снова уколы?» — тревожно подумал я, подходя вслед за санитаром к дверям сестринской. Совсем недавно кончился «курс лечения серой». Я еще ощущал боль в тех местах,
куда мне кололи серу, особенно, в холодную погоду.
Дежурила хорошая сестра — Ирина Михайловна. Она сидела за письменным столом и делала записи в журнал наблюдений. Увидев меня, она улыбнулась.
— Юрий Александрович, — начала она с таинственным видом. — Вам прописали трудотерапию. — И добавила с ударением: Сама Нина Николаевна прописала!
Я молча ждал продолжения и Ирина Михайловна с воодушевлением разъяснила:
— Хотите раздавать табак? Николай Дьяченко уходит на стройку и вы замените его на этой должности.
— Вообще-то я некурящий, — для чего-то сообщил я сестре, в замешательстве от неожиданного предложения, потом подумал и согласился.
— Ну, вот и хорошо, — обрадовалась медсестра, — тогда идите к Лаврентьевне в кладовую и получите у нее брюки и куртку. Вы теперь рабочий и будете иметь право носить одежду. Ну зачем вам, интеллигентному человеку, ходить в одном нижнем белье? А потом примите у Коли Дьяченко
Я пошел в кладовую, которой назывался просто отрезок коридора перед выходом на черную лестницу, и почувствовал непривычную неловкость оттого, что санитар не последовал за мной следом.
В кладовой Лаврентьевны не оказалось. Ее помощник, больной уголовник Цыпердюк, что-то перекладывал на полках стенного шкафа. Цыпердюк вполне ощущал возложенную на него ответственность, выражающуюся в том, что в отсутствие Лаврентьевны он имел ключи от шкафов с постельным бельем, рабочей и прогулочной одеждой, и требовал к себе за это должного уважения. Поэтому он не сразу обратил внимание на меня и пришлось напомнить о себе несколько раз, прежде, чем он снисходительно обернулся.
— Послушай, Цыпердюк, сестра назначила меня раздавать табак и велела получить рабочую одежду.
— Мне ничего об этом не говорили…
— Дай ему Коля шмутки, — вмешался вошедший в кладовую небольшой человек с плутоватым лицом — Николай Дьяченко, — я больше не на табаке. На стройку меня назначили.
Цыпердюк, не отвечая ему, поковырялся для виду в своем шкафу еще минут пять, а потом выкинул мне робу. Это были засаленные хлопчатобумажные брюки с одной пуговицей и такая же грязная хлопчатобумажная куртка.
— Сойдет! Не в Сочи ехать! — философски заметил Цыпердюк, видя, что я недоволен полученной одеждой.
Тем временем Коля Дьяченко приготовился сдавать мне запасы табака. Он вытащил на середину коридора деревянный ящик, на крышке которого было написано: «табак», и еще мешок с махоркой.
— Ну иди считай! Мне некогда, — позвал он меня. Я присел рядом с ящиком и заглянул в него. В ящике лежали пачек пятьдесят махорки, все открытые, и несколько пачек папирос. Каждая пачка махорки и каждая пачка папирос были подписаны именем владельца. Тут же лежала тетрадь учета приема и выдачи табака. Коля раскрыл эту тетрадь и принялся медленно считать общее количество махорки и папирос у всех больных. Затем мы убедились, что наличные запасы соответствуют этим цифрам и на этом сдача окончилась. Впервые за последние 2 года я держал в руках карандаш и почти с удивлением убедился в том, что еще не разучился писать.
Преимущество своей новой должности я ощутил немедленно. Закончив приемку и взяв у Дьяченко ключ от табачного ящика, я попросил санитара открыть дверь моей камеры.
— Вы не торопитесь к себе в камеру, — неожиданно вежливо ответил мне санитар. — Погуляйте лучше по коридору. Здесь и воздух чище и крики дураков не слышны.
Чувствуя себя неловко в своем новом положении, я присел на край скамейки у окна, ожидая, что какой-нибудь другой санитар или надзиратель загонят меня снова в камеру. Однако время шло, а шныряющие по коридору санитары ко мне не придирались.