Скопа Московская
Шрифт:
Как только голос прочёл молитву в седьмой, кажется, раз, я открыл глаза.
Надо было видеть лица шестерых священников в роскошных ризах, что стояли над моей кроватью. С неё убрали расшитый полог, чтобы возглавлявшему их старцу в белоснежном каптыре[1] (откуда я только это слово-то знаю?) и чёрной рясе, почти закрытой свободной мантией, было видно меня. Худое, какое-то острое лицо чем-то напоминало старого советского актера Сергеева.[2] И голос почти такой же, пускай и хорошо поставленный, как у всех священников, но слегка надтреснутый от возраста.
К слову, лишь лицо старца не
— Покайся, раб божий Михаил, во грехах перед Господом, — произнёс он, — и да будет тебе даровано прощение.
Вот тут случился затык. Я совершенно не помнил своих грехов. Ну перепил вроде недавно, с кем не бывает, грех-то невелик. Хотя я и крещёный, но в церковь не ходил, а уж тем более не исповедовался ни разу. Как-то не нужно оно мне было.
Видя моё замешательство, старец чуть склонился и начал задавать вопросы:
— Блудил ли?
— Нет, — честно ответил я. — Не было за мною такого греха.
— Лишал ли жизни людей православных?
Я уже хотел было ответить, что нет — никого я не убивал. Драться приходилось, но не смертным боем… Да откуда лезут в голову эти словечки?! Я ж от деда только слышал, да от отца изредка…
Но губы сами произнесли:
— Лишал, отче. Православных и иных людей без разбору. Сабля да пуля не выбирают кого жизни лишать.
— Гневался ли?
— И причасто, — тут я был с говорящим, а говорил сейчас не я, или не совсем я, был полностью согласен. Глупо отпираться.
— Завидовал ли?
— Нечему, — коротко ответил я, и внутри всё будто льдом сковало от этого слова. Но не прежним льдом болезни, но холодом гнева. Того самого греха, в котором я только что покаялся.
— Гордыней был ли обуян?
— Бывал, — снова ответили за меня, но и я бы не сопротивлялся. Лгать старцу отчего-то совсем не хотелось. Как будто сама это ложь была смертным грехом.
— Клятвы данные преступал?
— В малом, — был странный ответ, но старца он, похоже, совершенно устроил.
Тут старец положил мне на голову епитрахиль, прежде висевшую у него на шее. Это слова даже я знал.
— Господь и Бог наш, — снова нараспев произнёс старец, — Исус Христос, благодатию и щедротами Своего человеколюбия да простит ти чадо Михаиле, и аз недостойный иерей Его властию мне данною прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих, во Имя Отца и Сына, и Святаго Духа. Аминь.
Только сейчас я понял, что приподнялся ему навстречу, когда он спрашивал о грехах. Я снова откинулся на подушку. Меня потянуло в сон, но уже обычный, без жутких видений и чертей, хватающих за пятки.
— Слава Те, Господи, Святый Боже, Святый Крепкий, — услышал я перед тем, как снова уснуть. И это была уже не молитва — старец от всей души благодарил Господа своими словами. — Спасена Отчизна.
[1] Каптырь, или капур, или кафтырь, или каптура (др.-рус. каптура, каптуръ, капътуръ) — головной убор, полукруглая шапочка в виде камилавки, надеваемая монахами вместо цилиндрического клобука. Клобук, состоящий из каптыря с длинными отвесами (намёткой), украшенный жемчугом и яхонтами
[2]
Глава первая
Где я?.. Кто я?
Такими были первые вопросы, всплывшие в голове, когда я проснулся. Не пришёл в себя, а именно проснулся — разница между двумя этими понятиями весьма велика. Сон не исцелил, но дал хоть немного сил. И ответом на первый вопрос было, как ни странно, дома. Это знание пришло оттуда же, откуда и всплывали полузнакомые или вовсе незнакомые слова и выражения, приходившие на ум прежде.
Я смутно помнил, как подо мной меняли шкуру. Прежнюю, испоганенную кровью, рвотой и не только, аккуратно скатали, а после меня подняли и подложили новую, чистую и как будто даже вычесанную. Только тогда я понял, что нахожусь не то чтобы не в своём уме, но уж точно не в своём теле. Потому что прежде был человеком средней комплекции, а теперь оказался натуральным Геркулесом. Меня четверо поднимали и держали не без усилий, пока ещё пара слуг быстро меняли подо мной шкуру.
Проснувшись, я первым делом попробовал потянуться — и всё тело отозвалось болью. Болел казалось каждый сустав, каждая мышца, даже те, о которых я и не подозревал. Я невольно застонал, и тут же рядом показалось круглое женское лицо. Надо мной склонилась молодка в платке, видать, приставленная как раз на тот случай, что я проснусь. Да только сторожить полуживого да ещё и спящего скучно, и она сама задремала. А мой стон её разбудил.
— Ой, батюшки-светы, — выдала она на одном дыхании. — Ой, что деется-то, что деется…
И тут же лицо пропало, и я услышал торопливый перестук пяток по половицам.
Я недолго любовался рисунком на пологе. Вскоре в комнату вошли сразу две женщины. Одеты они были куда лучше молодки-холопки, и я узнал их обеих. Потому что не было для меня лиц любимей. К моей постели подошли мама и жена.
— Поздорову ли тебе, сынок? — спросила мама, первой склонившись и поцеловав лоб.
Прямо как детстве. Когда я хворал, она не бросала меня на мамок с няньками, но сама сидела у постели, а допрежь того, как мне рассказывали, у колыбели. Она пела мне и целовала в лоб всякий раз, когда я открывал глаза.
— Тяжко ещё, мама, — честно ответил я. — Кишки крутит, горло ссохлось. Но жить буду, коли Господь даст.
— Отче Гермоген говорит, не попустил того Господь, Святый Крепкий, — сказала мама, садясь на край кровати. — Да ты не робей, Александра, садись, облобызай супружника своего. А коли стеснительно, так выйду я.
Видимо, вопреки всем анекдотам про свекровь и невестку, отношения у них были довольно тёплые. А может стали такими, когда я едва Богу душу не отдал.
— Да нет у меня для стеснительного сил, мама, — улыбнулся я, показывая, что есть ещё силы пошутить, и от моих слов супруга моя, Александра, залилась румянцем и прикрыла лицо краем платка.